<1888 г., конец>
Многоуважаемый и дорогой Николай Николаевич!
Благодарю Вас за присылку Ап. Григорьева, такую скорую, что я совсем успокоился насчет нескромности своей просьбы. Но пишу я не для этого. Мне просто захотелось поболтать с Вами, без всякой цели и даже о неопределенном содержании. Скажу Вам по секрету: сегодня я был в баньке, а этот день для меня всегда праздник: после нее я позволяю себе не делать — и даже не думать ни о чем нужном, а только о приятном, или даже вовсе ничего не думать. Я стал было разрезать и просматривать Ап. Григорьева, но потом вдруг захотелось писать Вам. Книжку Вашу о Пушкине я почти кончил. Она вся хороша, очень хороша, а лучше всего в ней все-таки слова:
«Скажут имя твое — пролитой аромат». О, говорите мне сколько угодно, что это бессмысленно, но всякий раз, когда я встречаю (лишь бы не в проповедях, где все как-то глупо выходит) строку из Библии — она всегда всего лучше бывает; это какая-то чистая, чудная красота, и, прочтя одну строку, хочется плакать, плакать о том, что ты не способен к такой красоте, что можешь только понимать и чувствовать ее, но не создавать, что она приходит лишь к тебе, а не живет в тебе. Нет, не прав Ренан, когда отдает предпочтение арийцам перед семитами; за одну книгу «Руфь» я отдал бы всю нашу литературу или, по крайней мере, очень большую долю ее. Всякий раз, когда я читаю Библию, мне почти гадко и стыдно становится, что у нас были Бальзаки, «Хромые бесы», плутоватые авторы «Свадьбы Фигаро» (вот забыл имя!), даже нашего «Ревизора», скрепя сердце и запрятывая вглубь души свою любовь к нашей милой литературе, я осуждаю. На сцене всемирной истории мы все какие-то кривляки, точно Каиновы дети, изгнанные из Рая, отчудившиеся от Бога, о которых так хорошо сказано в Библии: «И построили себе города, и изобрели многие искусства» (не помню буквально). Мне думается (или точнее — я чувствую, что без этого нельзя жить, незачем жить), что все народы земные собирутся к Сиону, по словам Исайи, и этим завершится история (хотя не кончится, но будет существовать без развития). Евреи примут христианство, а христиане впервые почувствуют Библию (чего вовсе нет, а особенно между духовенством).
Затем в Вашей книжке все хорошо о Пушкине; не помню, писал ли я Вам, но без Ваших объяснений Ап. Григорьев долго не был бы принят, может быть (по нашей лени к трудному чтению), никогда; и вообще. Ваше отношение к нему и Данилевскому, то, что Вы всегда выдвигаете их вперед себя — есть одна из самых светлых и благородных черт Вашей деятельности, личности, писаний; я думаю, это когда-нибудь будет очень оценено. По нашим временам, когда всякий думает только о себе, это редко и хорошо как пример или хотя бы как очень отрадный факт. Затем хорошо очень все предисловие. Вообще, предисловия у Вас всегда и чрезвычайно хороши, и это вредит несколько самым книгам, где тон не всегда бывает ровный; но неужели эти неровности тона и у вас зависят от работы в журналах? Это ужасно жалко. О Достоевском я уверен, что если бы он жил на вершине Монблана и никогда не видел лица человеческого — писал бы точь-в-точь так же, как писал. Это все пустяки, что от срочности работы его романы со стороны построения дурны. Тут отразилась просто его психическая организация. — Лучше всего в «Предисловии» место, где Вы говорите о 1-м условии быть критиком — о способности к восторгу. Его теперь вовсе нет в критиках; они не только слишком тупы для этого, но и слишком устали. Их почти нельзя осуждать; только зачем пишут?
Все более и более открываю я в Вас желчные стороны, ранее ответа Вл. Соловьеву мне вовсе неизвестные. Все, написанное о Некрасове, написано с тайною местью... с тонкою психологиею, почти с представлением его лица, его сердца в минуты чтения; говорю об «объективной критике», о полном издании его писаний, писем, записочек, о воспитании в Александринском театре и пр. Это все ужасно справедливо, все заслужено им, и, когда я прочел ваши слова о мести за все то, что проделывали над истинными поэтами журналы, им руководимые, когда вспоминаю еще недавнюю злобную статью о Мее (кажется, в «Сев. Вестнике») и выдержку из этого поэта, полную неизъяснимой грусти, я почти радуюсь, что это Вы написали. Только любя Вас как человека и писателя, я все-таки жалею, что писало это — перо, которое Вы держали в руках. Я бы хотел, чтобы это было написано, чтобы осталось, но только не Вами. Ради Бога, берегите себя от этого на будущее время. Я, по крайней мере, так думаю и чувствую. Что это нехорошо, и особенно в Вас нехорошо, не гармонирует с Вашим лицом, со всем Вами написанном.
За Полонского, конечно, Вас стоит поблагодарить; это самый прекрасный поэт нашего времени. «Кузнечик-музыкант» и «Ночью в колыбель младенца» — лучше этого нет ведь в нашей литературе, есть только равнее. — Об Алексее Толстом Вы мало написали; следовало бы дополнить, хотя бы просто в форме «позднейшего дополнения при издании», о нем. Вы знаете, конечно, ряд его стихотворений, посвященных какой-то женщине, очевидно, им любимой и умершей (не могу справиться — книгу отдал), — выше этого по грусти, по благородству и нежности нет в нашей литературе. Это бы надо отметить, самые стихотворения привести (их 5—6), ибо их нередко не замечают, и вообще публика знает их меньше, чем его былины и сатиры, по-моему, или скучные, или грубоватые. Напишите мне, отметили ли вы эти стихотворения. Мне ужасно стыдно Вас об этом спрашивать, но вместе с этим я очень боюсь, чтобы Вы умерли, не испытав от них наслаждения; между прочим, одно говорит о том, как жаль было бы этой женщине самой себя, если бы она могла сама со стороны взглянуть на свою печаль; Вы, верно, знаете.
«Два мира» Майкова я впервые прочел после Вашей критики. Мне показалось слабо, холодно и искусственно. Мельком прочтенная у Ап. Григорьева фраза о нем, что у него лица — какие-то тени, с привешенными к ним ярлыками, мне думается, верно. В 5 страницах прозы у Тертуллиана больше сказались оба мира, чем у него в стихотворной поэме. Я думаю, он сам не перечувствовал этих 2-х миров, видел и поразился их коллизией, как внешним и грандиозным явлением, но этой коллизии никогда не носил в себе. Для этого нужно в себе поносить кое-что бесовское, а потом святое, что возможно, но очень редко бывает и к чему Майков, конечно, не способен. Слишком, должно быть, счастлив для этого. Все пописывал стишки да рассказы из русской истории, да думал о будущем бессмертии, что-де был один из немногих, державших знамя поэзии в непоэтическое время. Извините меня за скверный тон, но во всяком счастье, в самодовольных мыслях есть что-то антиэстетическое, и это возмущает меня. Кстати уж, об эстетике: зачем Вы оставили в «Критических статьях о Тургеневе и Толстом» псевдоним «Косица» — это ужасно некрасиво, и нужно было и Вам, и читателям забыть это. Прощаете ли Вы мне, что я все это пишу? Я вдруг вспомнил Ваш портрет и Ваше серьезное и утомленное лицо, и мне страшно будет посылать это письмо, даже слишком...
Ну, Бог со стихами. Я представляю себе, как я приеду к Вам; я всегда в своем поведении завишу от моментального настроения, и если, придя к Вам, смущусь — верно, промолчу весь вечер и только буду потихоньку замечать за Вами'! Вы, верно, тоже не разговорчивы; я Вас представляю так, что Вы или совсем не смеетесь, или только изредка, когда вся обстановка требует смеха, и насильственно; мало говорите; все видите и все понимаете в человеке, и хорошее, и дурное (ставлю по Вашему при-меру 2 знаменательные черточки). Вообще я думаю, Вы психолог не менее, пожалуй, Достоевского, и более внимательно и зорче присматриваетесь к непосредственно предстоящему. Но как я зол, вот уже несколько недель, за фразу Арсеньева о Вас: «Странное мнение (Достоевский высказал), что из г. Страхова выйдет хороший критик». Так всегда скажет «Вестник Европы»: что-нибудь ужасно злобное, цепляющееся как шип за душу читателя, несправедливое и всегда в 2-х словах, точно жемчужину обронят. Я вот несколько недель не могу побороть в себе гадливого и злобного чувства на эти слова, которые нет-нет и опять вспомнятся. Главное, знает, что несправедливо, злится на то, что о себе сам знает, что бездарен до последней степени, что как ни пыжится, не может сказать ни одной интересной строки, ни одной оригинальной мысли, никакого нового замечания, и вот обранивает ядовитую каплю на другого. Что это мало «Новое Время» над Стасюлани ругается. Если бы я был в Петербурге, я бы принял с удовольствием (тайно) участие в какой-нибудь пакостной травле всех сотрудников «Вестника Европы» и считал бы даже это веселым и благородным, лишь по шутливости дела не подписал бы фамилии. О, как все, любящие русскую литературу, должны ненавидеть «Вестник Европы»! Ну вот, написал Вам письмо, которое почти и посылать не стоит по неважности всего написанного. Напишу, наконец, важное, о чем начинаю упорно думать.
1. Достоевский — все-таки болезнь: болезнь духа, болезнь русской истории; им нужно переболеть и от него освободиться. Не настало даже время этого перебаливания; общество его не знает и не понимает. Будет целый период нашего общественного развития, когда души нашего общества, как в колесо машины, втянутся в Достоевского; прилепятся к нему со слезами, со страданиями, с болезнями, но... Это увлечение — тревожная и страшная вещь; Достоевский странный писатель, и от него надо будет освободиться. Он нам никогда не объяснит, как он перешел к «Осанне», и вовсе не всякий, читающий его, сможет это сделать. Словом, впервые я начинаю думать, что от него нужно освободиться. Весь цикл его мыслей и чувств — болезнь.
2. Случалось ли Вам когда-либо думать о странном сходстве некоторых явлений нашей психической жизни, насколько они появляются у нас и в особенности в литературе, напр. в Л. Толстом и в Достоевском, — с чертами психического склада финикиян, насколько он выразился в их религии? Куда- то идет русская жизнь, только я очень боюсь, куда она идет. Как бы не ошибиться, и вместо Иерусалима не попасть, мимо его, в Тир и Сидон? Кроме известного о религии финикиян, сумрачной, чувственной, исполненной мистического влечения к страданию, — в ней должно быть было нечто, неудержимо влекущее к себе, если евреи, уже имея Библию и чувствуя ее красоту и святость, все-таки вечно влеклись к ней (даже Соломон!!).
Несомненно, в истории много мистического, и я очень, очень боюсь этого мистического.
Вам вечно преданный В. Розанов.
Здесь цитируется по изд.: Розанов В.В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. – М., 2001, с. 186-190.