Фролченок ходил в вольном платье и всегда носил с собой зонтик. Он служил в Москве у кого-то в камердинерах, при хорошем месте был, приехал в деревню в гости, а тут его и оставили дожидаться пока потребуют на войну. Работал он у нас поденно. Клевер приходил косить, сено убирать. Мужицкую работу он, разумеется, знает, работник здоровый. Детей у него нет, жена с ним не живет. Ну, скосил десятину клевера, получил два рубля — гуляй с бабами. Прогуляет деньги, пальто и зонтик в сундук, косу в руки — и пошел махать. А тут потребовали, продал и зонтик — и вдруг вернули. Обидно. Потребовали опять всех бессрочных, продержали в городе несколько дней, Федосеича и Фролченка вернули, а Митрофана угнали. Ополченцев взяли. Турок пленных в город привезли. Савельич не утерпел, отпросился в город сапоги покупать, но «умысел другой тут был»: Савельич ходил турок смотреть, калачик им подал.
— Сулеймана разбили, — докладывает староста Иван.
— Что ты!
Я нарочно затем и вернулся, чтобы вам сообщить. На перекрестках Осипа Ильича встретил, из города едет, веселый такой. Что? — спрашиваю. «Турок, говорит, побили. В городе флаги навешаны, богомоленье, во всех лавках газеты читают. Султана разбили, говорит». А я ему говорю, должно быть, Сулеймана… «Так, говорит, так — он у них вроде царя».
— Михей! валяй скорей на станцию за газетами. Это было известие о поражении Мухтара-паши. Митрофаниха пришла.
— Что тебе, Митрофаниха?
— Письмо от мужа пришла прочитать…
— Хорошо. Давай, прочитаю.
— «Милой и любезной и дрожайшей моей родительницы, матушки Арины Филипьевны, от сына вашего Митрофана в первых строках моего письма посылаю я тебе свое заочное почтение и низкий поклон от лица и до сырой земли и заочно я прошу у вас вашего родительского мир-благословения и прошу вас, матушка моя, проси Господа Бога обо мне, чтобы меня Господь спас. Ваша материнская молитва помогает весьма. Еще милому и любезному моему братцу» и т. д. следуют поклоны всем родственникам и потом: «Еще, мои родители, уведомляю я вас, что я прибыл на место четыреста верст за Кавказ, стою теперь в лагерях под Карцеем в Турции и вижу свою смерть в двадцати верстах, а только судьбы своей не знаю; слышу я турецкие бомбы и вижу дым и ожидаю час на час в бой поступить…». Затем опять поклоны жене, детям, теще и наконец: «пропиши ты мне, как ты живешь и насчет выборки льна не было ль тебе какого-нибудь препятствия, уплатил ли тебе барин мои остальные деньги или вычел за харчи; еще уведомь меня, как твое дело насчет детского пособия».
Митрофан еще зимой взял вперед деньги под жнитво ржи у меня и под выборку льна у соседней помещицы. Жена его, оставшаяся с слепой старухой-матерью и двумя детьми без всяких средств к существованию, потому что ее кормил своим заработком муж, должна была еще выполнить работы, на которые обязалась. И выполнила.
— Плевну взяли!
Приказано насушить по ведру капусты с души.
Приходил сотский. Требуют сведения о количестве владельческой земли, числе построек, примерном числе жителей и пр.
— Сегодня я в деревне на сходку попал, — докладывает Иван.
— Об чем же сходка?
— Да вот, насчет того, что сотский приходил. Он об чем бумагу-то приносил?
— Спрашивают — сколько земли, построек…
— Так. А мужики толкуют, сотский бумагу насчет нового «Положения» 8 приносил. Говоря, что весной землемеры приедут землю делить.
— Ну!
— Я им смеялся, клевер-то, говорю, хоть нам оставьте. Да и загвоздку запустил.
— Как?
— Чему радуетесь? — говорю. — И за эту-то землю еле успеваете уплачивать, а как еще нарежут, чем платить будете?
— Что ж они?
— Сердятся. Ты, говорят, всегда так разведешь. Панам, говорят, казна теми деньгами заплатит, что с турок возьмет. Ты знаешь ли, говорят, какую бумагу сотский приносил? — «Не знаю». — То-то. Бумага-то насчет земли.
— Да они почем же знают, какую бумагу?
— Сотский на мельницу заходил, рассказывал, должно быть. В тот же день вечером загадал притти ко мне зачем-то Егоренок, первый богач у нас в деревне: тысяч пять, говорят, у него в кубышке есть. Понятно, что насчет земли и бумаги, что сотский приносил, расспросить хотел. Разговорились.
Что ж, говорю, земли поделим, а вот когда твою кубышку делить станем? Смеется.
— Моя кубышка при мне. Это Иван Павлыч пустое на смех поднял. Мало ли что болтают. Разговор всякий идет. Совсем не то.
— Так как же ты понимаешь?
— А вот, говорят, все земли будут обложены — это верно. А кто не в состоянии платить, что будет положено, так другой может за себя взять, если ему есть чем заплатить.
— Понимаю.
— Верно так. Теперь таких хозяйств, как ваше, много ли? — Одно, два в уезде, а у других все земли пустуют. Чем же он подати платить будет? А мужичок заплатит, у мужичков еще много денег есть, вот в Холмянке какие богачи есть, в Хромцове тоже, в Семенишках, да мало ли — почитай в каждой деревне один, два найдется.
— Ну, и ты тоже, при случае, земельку возьмешь?
— И я тоже. Вот так-то из кубышек деньги и повытащим, понемножку, понемножку, все и повытащим, — смеется он.
Молодого, рябого кобеля прозвали Мухтаром. Все зовут его теперь Мухтаркой, Мухтаром, только один Кирей-пастух по-старому зовет Соколом. Коробочник Михаила принес военные картины — и «Чудесный обед генерала Скобелева под неприятельским огнем», и «Штурм Карса», и «Взятие Плевны». Все картины Михаила знает в подробности и как прежде объяснял достоинства своих ситцев и платков, так теперь он рассказывает свои картины.
— Вот это, — объясняет он в застольной собравшимся около него бабам и батракам, — вот это Скобелев — генерал, Плевну взял. Вот сам Скобелев стоит и пальцем показывает солдатам, чтобы скорее бежали ворота в Плевну захватывать. Вон, видишь, ворота, вон солдаты наши бегут. Вот Османа-пашу под руки ведут — ишь скрючился! Вот наши Каре взяли, видишь, наш солдат турецкое знамя схватил? — указывает Михаила на солдата, водружающего на стене крепости знамя с двухглавым орлом.
— Это русское знамя, а не турецкое, — замечаю я.
— Нет, турецкое. Видите, на нем орел написан, а на русском крест был бы.
— Вот Скобелев обедает…
Сидоров привез из города календарь. Иван, Авдотья, Михей, все пришли Гуркин портрет смотреть. У нас давно уже были все карточки — и Черняева, и Скобелева, и других, но Гуркиной не было. А Гуркинова портрета все ждали с нетерпением, потому что в народе ходит слух, что в действительности никакого Гурки нет, что Гурко — это переодетый Черняев, которому приказано называться Гуркой, потому что Черняева не любят, что как приехал Черняев, так и пошли турок бить. Слух, что Гурко — переодетый Черняев, распространили раненые солдаты, отпущенные домой на поправку. Понятно, что раненому солдату верят, как никому.