Несколько лет тому назад я писал вам в моем первом письме из деревни: [1]
«Вы хотите, чтобы я писал о нашем деревенском житье-бытье. Исполняю, но предупреждаю, что решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу, как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет».
Семь лет тому назад оно так и было, сидели мы, зарывшись в навозе, исполняли, что требуется, и ни до чего другого нам дела не было. Но вот и в наше захолустье стали врываться струи иного воздуха и полегоньку нас пошевеливать…
Коробочник Михаила, который прежде носил платки с изображениями петухов, голубков и разных неведомых зверей и цветов, вдруг предлагает платки с изображениями «предводителей и героев сербского восстания в Боснии и Герцеговине, бьющихся за веру Христа и освобождение отечества от варваров». Ну, как не купить! За 20 копеек вы получаете платок, на котором отпечатана приведенная надпись и 12 портретов с подписями же — тут и «генерал М. Г. Черняев», и «Лазарь Сочица», и «князь Милан сербский»…
На приезжей из Петербурга барыне — трехцветный сине-красно-белый галстук… Помощник начальника железнодорожной станции поступил в добровольцы и уехал в Сербию биться за веру Христа… Так называемый «Венгерец», торгующий вразнос мелким товаром, предлагает трехцветные — сине-красно-белые славянско-русские карандаши…
Как-то случилось заехать в соседний кабачок, вхожу и слышу: «Черняев — это герой! Понимаете вы? Так ведь, ваше в—дие, я говорю?» — обращается ко мне Фомин, бессрочно-отпускной уланский вахмистр, окруженный толпою крестьян, которым он объяснял сербские дела.
Сегодня в ночь забрали бессрочно-отпускных, в том числе и моего гуменщика Федосеича. Только что гуменщик спустил последнее «теплушко», прискакали с приказом из волости. Староста разбудил и меня, дело экстренное, приказ с «перышком». Бородка гусиного перышка прилеплена к сургучной печати, значит, гони, чтоб живо!.. Нужно ночью сделать расчет, уплатить Федосеичу заработанное жалование, поднести на дорогу водочки, поставить нового гуменщика. Прощаются, плачут, подводчик торопит, чтобы поспеть к свету в город: «Беспременно приказано к свету быть». Федосеич тоже торопится, нужно еще заехать в деревню, рубаху переменить, сапоги и мундир захватить, с женой и детьми попрощаться.
— Ну, прощай, Федосеич.
— Счастливо оставаться, ваше в—дие.
— Выпей еще стаканчик, да и ты, подводчик, выпей.
— Благодарим покорно, ваше в—дие.
— Прощайте, Иван Павлыч, прощайте, Андрияныч, прощайте, Прохоровна, счастливо оставаться, ваше в—дие. Насчет мальчишки, в—дие, что просил, возьмите в пастушки на лето.
— Хорошо, хорошо. Прощай, Федосеич.
— Счастливо оставаться, ваше в—дие. Опять будят ночью. Приказ из волости — лошадей требуют завтра в волость, всех лошадей, чтоб беспременно к свету быть… Федосеич вернулся из города, веселый, сияющий.
— Ну, что?
— Не взяли ваше в—дие.
— Что ж? опять овин топить будешь?
— Опять буду топить, ваше в—дие, — радуется Федосеич.
— Ну, ступай, кури. Акеню опять на скотный двор поставить, а Фоку отпустить.
— Слушаю, ваше в—дие. Благодарим покорно, что принимаете.
— Отчего хорошего человека не принять?
— В других местах не принимают. Возись, говорят, с вами, бессрочным по ночам. Сегодня стоишь, а завтра тебя спросят. Беспокойство одно. Так и не принимают.
— А многих отпустили?
— Многих. Самую малость взяли.
— А спрашивали всех?
— Всех, всех в городе собрали.
Холсты выбирают на раненых… Бабы было заартачились, не хотели давать, но мужики заставили…
Сельский староста пришел. Выхожу. Вынимает что-то из-за пазухи, развертывает тряпицу — книжка с красным крестом.
— Нет, брат, своя есть!
Я иду в кабинет и торжественно выношу такую же книжку с красным крестом.
— Много ли собрал?
— Самую малость! Какие теперь весною у мужика деньги, хлеба у иного нет.
— И у меня собрано мало, господа тоже мало дают.
— Собирателей много.
Опять лошадей требуют. Покос. День жаркий. Валят клевер. Косцы присели отдохнуть и трубочки покурить. На дороге показалась пыль, скачет кто-то… Иван-староста на жеребчике.
— За мной, должно быть, — говорит Митрофан. Митрофан — бессрочно-отпускной унтер-офицер из местной уездной команды.
— За тобой! Мещанки разве в городе взбунтовались? — смеется кто-то из косцов. — Зачем тебя возьмут! Ты и службы-то никакой не знаешь, арестантов только водил.
— Митрофана требуют, — объявляет Иван, соскакивает с лошади. Идем домой, нужно сделать расчет. У Митрофана — жена, двое детей — один грудной, слепая старуха, мать жены. У него есть в деревне своя избушка, своя холупинка, как говорит «старуха», корова, маленький огородец. Митрофан кормит семейство своим заработком, нанимаясь зимою резать дрова, а летом в батраки. По расчету Митрофана приходится получить всего 1 рубль 40 копеек, потому что он все жалование забирал мукой и крупой для прокормления семейства. Если Митрофана возьмут, то семейство его останется без всяких средств к существованию и должно будет кормиться в миру, если не выйдет пособия.
Колокольчик. Телега парой несется во весь дух. Остановились у застольной. Из телеги выскакивает Фролченок, бессрочно-отпускной молодой унтер-офицер, стрелок, со множеством разных нашивок на погонах.
— Попрощаться с вами заехал, А. Н. Фролченок в покос иногда поденно работал у нас.
— Нужно ж водочки выпить на дорогу.
— Благодарим покорно.
Пьем водку, подносим старухе, матери Фролченка, которая едет его провожать в город, подводчику. Все они уже и без того выпивши.
— Счастливо оставаться, ваше в—дие.
Фролченок вскакивает в телегу… Пошел! Телега вскачь летит под гору.
Через два дня Митрофан и Фролченок возвращаются из города. Ошибка. Требовали зачем-то отставных: значит, «нашего царя неустойка», стало быть, бессрочно и подавно следует выгнать. Митрофан молча взялся за косу, рад был, что дешево отделался. Фролченок хорохорился. — Я, говорит, со старшины искать буду, я все платье распродал за бесценок.
— А зонтик продал? — подсмеиваюсь я.