Многоуважаемый Василий Васильевич,
Ваше письмо о печальных происшествиях в Ельце — очень огорчило меня за Вас — больше и сильнее всего за Вас, чем за других. Сколько Вам горя и волнения, и теперь и впереди! Смотрите же: делайте, что можно и должно, а остальное пусть будет как Богу угодно.
Странное впечатление: мне очень жалко Леонова 1, и Петропавловского, но и отрадно было читать Ваши похвалы им. Знаю, что Вы человек восторженный, но тут не могу Вам не верить. Значит, есть же на свете прекрасные люди; думать о них, знать об их существовании — уже отрада. А что один из них неожиданно умер, а другой неожиданно испытал жестокую обиду — ведь это та случайность, которой мы все подвержены, общая доля хороших и дурных. Хотя я не дошел до такого состояния, чтобы радоваться смерти и обиде, но я уже понимаю, что можно прийти в такое состояние и что должно к нему стремиться 2. Другого выхода тут нет, а это — выход к свету и блаженству, это — положение, в котором для человека нет ничего страшного и все обращается в любовь и благословение. Я готов радоваться за Петропавловского 3, что он так рано ушел отсюда, что эта звезда упала прежде, чем потускнеть. Для него это лучше, а тяжело только для нас.
Что касается до Леонова, то очень поразили меня Ваши слова: «Жизнь испорчена на самом склоне, отравлены последние дни старика». Как? Это мог сделать Рыльцевич 4 ? Есть такая власть у одного человека над другим? Нет. Бог этого не попускает, не может попускать: нет, мы не подвержены таким опасностям. Если Леонов стал уже скучать, как Вы пишете, то. я уверен, его несчастье может повести его к обновлению всей жизни, к тому спокойствию и самоотречению, при котором все радостно и ничто не тяготит. Мы христиане, для нас образец Христос, которому столько плевали в лицо, которого столько били по щекам, и Он простил их: «не ведят-бо, что творят» 5. Отчего же хоть в малой доле мы не приложим этого к себе? Какая может быть честь выше чести уподобиться Христу? 6 Мы страдаем больше всего от наших понятий, и самое страдание должно нам показать ложность этих понятий. Впрочем, у нас еще держится совершенно иной дух. «Суворов на своем веку получил две пощечины». Вы это знаете. А недавно с моим знакомым, начальником одного из высших учебных заведений, случилась такая же беда. Государь призвал его, уговаривал остаться на месте, и он остался, и уже вполне успокоился.
Конечно. Рыльцевич отвратителен, — и невольно содрогаешься при мысли об этой злобе и бездушии всяких человеческих отношений. Но об Леонове я думаю с отрадою, вспоминая Ваш рассказ. Дай Бог ему здоровья, пока не вернется к нему спокойствие; дай Бог ему нового спокойствия, которое выше всей его прежней жизни.
Вы пишете мне о моих книгах, но я не могу понять, чего Вы желаете? Каких прав мне добиваться? Всего лучше, назовите такую книгу, права которой Вы желали бы дать и моим книгам. Мне думается, что Вы что-то смешиваете 7.
Простите меня. Я все еще очень занят, хотя главная тяжесть уже сошла с плеч.
Дай Бог Вам силы и здоровья. Ваш душевно Н. Страхов.
1888, 25 марта. Спб.
P. S. Где кончил курс Петропавловский? Не в Гатчинском ли институте?
Примечания
1. Иван Павлович Леонов, полный, почти толстый, и очень высокого роста, — лет пятидесяти, помощник классных наставников (надзиратель) I, II, III и IV классов гимназии. Холостяк. Жил на краю города, на самом краю. Приехав в Елец и делая «визиты знакомства», я пошел к нему, как почти уже «к не учителю», последним: и издали услышал звон птиц, почти что с угла улицы. Дальше иду — звон все сильнее. Дрозды, синицы, Бог знает что и Бог знает сколько. Подхожу к дому: попал буквально в певчий птичник. «Это что такое, Иван Павлыч?» — спрашиваю его, выходящего в сени навстречу. У него была добрейшая и какая-то благородная и тонкая улыбка (на очень полном, «грузном» лице). — «Это мои дети, — пробасил он. — Что же, живу один, никого нет. Пусть будут птицы». Так он жил, всеми любимый и уважаемый, от директора до последнего ученика. Что же случилось с ним? На него, как и на другого надзирателя (для старших классов), Арцыбашева, было возложено обязательство ходить по воскресеньям на зимний каток, — вовсе не для «ловить бы» учеников, как воображает обычно печать и общество, а для того, что в его присутствии ученики будут сдержаннее, и не дозволят себе вообще недозволительного, — например неприличного. Так он мирно ходил, чередуясь с Арцыбашевым (из офицеров). В противоположность Леонову, Арцыбашев был очень нелюбим. Был один дурной исключенный ученик (фамилии не знаю), исключенный давно, а теперь уже великовозрастный, лет семнадцати. И решился он «отомстить и побить» Арцыбашева: но, придя на каток, увидел не Арцыбашева, а Леонова. Он был и питомцем Леонова, так как Леонов служил «с незапамятных времен». «Ну, все равно», решил он, и тут вслух, и как потом сказал на суде. И он быстро пошел на него, с угрозами и ругательствами. Леонов и по летам, и по росту был медлителен и неуклюж. На катке никого не было (надзиратель бывал для «возможных прийти»), и, видя положение, — Леонов стал уходить домой. Ученик — за ним. (Дальше рассказ Леонова мне): «Иду я, и все он старается стать впереди меня, заскочить вперед, — но я то или перехожу на дорогу с тротуара, или с дороги на тротуар, но вообще поворачиваюсь к нему или боком, или спиной (он был очень умен). Но (при повороте или что) там-то не успел. Он заскочил вперед и... сделал это» (ударил кулаком по лицу). Леонов заплакал (рассказывая мне). «К чести нашего времени», которое так гуманно «как нельзя более», — все окончилось мирно и без большой возни. В «защитники» исключенного и побившего ученика выступил местный, наиболее знаменитый адвокат, Александр Павлович Бутягин, — с надеждою сказать громовую речь против жестокого режима гимназий, только бездушного и только формального, «который доводит вот до чего!». Этот Александр Павлович был сыном виднейшего в городе протоиерея, в то же время законоучителя женской гимназии, и сам питомец этой гимназии, т. е. питомец побитого Леонова. Ну, произнес речь; побившего приговорили что- то к месяцу ареста, и в силу просьбы и «разъяснений» на суде адвоката — арест этот был заменен «домашним арестом». Леонов через год скончался. «Ничего не болит, В. В.», — говорил он мне, когда я посетил его перед смертью. Он сидел на лежанке, в валеных сапогах, в марте месяце, весь опав в теле и желтый. Поднял глаза на окно: «А вот как снег на дворе: смотришь на него, никто его не трогает, а его все меньше. Так и я. Все меня меньше... Куда живот девался, и руки худые (т. е. от плеч). Умираю незаметно». Вскоре он умер. У него был рак желудка. Однако «Бог поругаем не бывает»: знаменитый адвокат, вскоре — друг орловского архиерея, говорун и с интересами к литературе, виднейшее лицо города, все вел «крестьянские дела» о чем-то: вел... вел... успешно... успешнее... Когда вдруг стали спрашивать какие-то «деньги», и их у него не «оказалось», — не свои деньги, а эти крестьянские. Был лишен права ведения дел, — ив необходимости как-нибудь «выкарабкаться» взял заимообразно у всех, что можно, — и у отца-протоиерея, и у местной мелкоты вокруг. Потом был восстановлен в правах «вести дела»: но кругом «свои» уже не получили заимообразно взятых денег. Совпало это и с другою линиею: «лопнуло терпение» у его многодетной, образованной и энергичной жены, и она потребовала развода. Отошла и она. Только «дружба архиерея» поддерживала его в несчастиях. Но он был несокрушим, все любил еще литературу и все интересовался еще общественными делами. И вместе с архиереем обсуждал «возрождение православия» в Орловской губернии. Жена, отошедшая от него (и вышедшая замуж за одного видного московского присяжного поверенного, — как «первая любовь» его, и теперь очень счастливая), передавала мне, какой тайный ужас несла она двадцать лет. Вообще — одна из темных и страшных провинциальных историй. Примечание 1913 года.
2. Несколько непонятны слова, очень точно переписанные с письма. Уж не в ответ ли на аналогичные слова моего письма? Может быть. Примечание 1913 года.
3. Прекрасный по равновесию ума и души учитель приготовительного класса. Умер лет сорока пяти. Оба — из духовного сословия. У него было воспаление сердца; в городе были прекрасные местные врачи, Слободзинский и Ростовцев: но, не желая обидеть хорошего товарища по преферансу, военного врача Звягинцева, он обратился к нему. Тот, не сделав исследования или сделав неверное исследование, стал лечить его от желудка, «отказавшегося действовать». Промывательные, каломель и т. д., — «лошадиные дозы» каломеля. Все — желудок не действовал. Пока он не умер. Когда был позван, часа за три до смерти, Слободзинский, он выслушал и, поднявшись, сказал: «Что же вы зовете меня к трупу? У него болезнь сердца, а вы лечили его от желудка». Он умирал, когда я входил в комнату. В прихожей столкнулся с лечившим Звягинцевым. У него было красное, толстое лицо. «Что с ним?» «Плохо. Сердце ослабло». Что такое «сердце ослабло», я не понимал... Вхожу. Огромною фигурою сидит на привычной кровати Иван Феоктистович и поднял на меня мертвые глаза. «Что вы?» — «Умираю». «Ну, что вы?! Что вы?!» Подхожу, беру голову. Голова холодная, как мертвая, и на лысине (в величину всего темени) крупные капли воды, как бы он голову выставлял из окна под дождь. «Что вы? Что вы?» Все зрелище — непонятное, непостижимое, страшное. «Да где же доктор?!!» Но. взяв военную фуражку, доктор, не простясь и незаметно, вышел. «Иван Феоктистыч! Не бойтесь, что вы?» А сам дрожу, и все дрожат кругом. Он валится в руках. «Положите, не могу сидеть». Стали его опускать на подушку. Голова — коснулась. Вдруг вижу — глаза его как шарики повернулись в орбитах: только белое (белок), а зрачки куда-то ушли. «Что же такое? что же такое?» Глаза закатываются. Они — закатились. Он умер. Все не верим. Все не понимаем. Такой гигант. Сорок пять лет. Всегда здоров. «Умер! Умер!» Старушка, квартирная его хозяйка, и ее молодая дочь-вдова, и ребенок их, лет шести девочка, разрыдались, пораженные ужасом, — как и все были поражены ужасом, жалостью и печалью. Он был прекраснейший человек. Царство ему небесное и вечная намять. Примечание 1913 года.
4. Вот фамилия ученика. Я (выше) забыл. Леонов едва ли и умер не в связи с оскорблением, — ив этом тоне говорил мне перед смертью. Ниже рассуждения Страхова не верны: у Страхова есть философия, книги и ученый авторитет, и будущая о нем память, у Суворова — подвиги. Все это затушевывает «какую-то пощечину». А у Леонова — одна тихая почтенная жизнь, безвестная, и только с любовью и уважением «городка Ельца». Вдруг «на весь город» раздается пощечина, а «город» ничем и не реагирует на это, кроме мертвого постановления мирового судьи, да злобной речи «о гимназических порядках» виднейшего в городе лица (адвоката). Леонов вдруг чувствует, что «в этом самом месте», которому он принес всю свою жизнь, и кроме которого у него ни с чем на планете нет связи, он поруган и унижен, без заступничества, без ясных знаков, что кто-то его любит, понимает, ценит. Собственно, дальнейшая жизнь и была невозможна, и он умер с «слава Богу». Примечание 1913 года.
5. Многое, возможное Богу при его Красоте и Величии, невозможно для человека «трех аршин роста и с жалованьем в пятьдесят шесть рублей». Все эти рассуждения не очень правильны. Примечание 1913 года.
6. Да вот «уподобиться»-то мы никак и не можем: ибо нет «равнения» сверху. Примечание 1913 года.
7. Очень позорно для университетов, что они за такую книгу, как «Об основных понятиях психологии и физиологии», не дали Страхову доктора honoris causa [во внимание к заслугам (лат.)] философии, — каковая ученая степень давала бы право на кафедру в университете; и что вообще Страхов не был ни позван на кафедру, ни послан (министерством) на кафедру. Примечание 1913 года.
Здесь цитируется по изд.: Розанов В.В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. – М., 2001, с. 30-34.