ВОСПОМИНАНИЯ
В ДОМЕ И СЕМЬЕ СТАНКЕВИЧЕЙ
Вспоминая все давно пережитое, все, что было мило и дорого в прошлом, можно увлечься и много говорить о том, что интересовало нас лично,— но, может быть, не привлечет читателей мемуаров. В воспоминаниях, однако, сохраняется живой очерк старого семейного быта и нравов общества в прошлом. Вот в чем может заключаться значение таких мемуаров для читателя.
Раннее детство обыкновенно помнится в каком-то тумане. Оно не вспоминается изо дня в день, и памятны дни только чем-нибудь отмеченные.
Семья Станкевичей была многочисленна, и мне, меньшой из четырех дочерей, досталось вырастать в большом обществе трех старших сестер и пяти братьев, из которых двое были младше меня. Сестры были старше меня на несколько лет, только с одною были мы близки по возрасту и были неразлучны.
Из раннего детства яснее рисуется мне наша общая детская, небольшая комната в конце длинного коридора нашего обширного дома. Помнится также, что нас выпускали побегать в большой зал в те часы, когда это не мешало старшим и не могло тревожить нашу матушку, страдавшую хроническими недугами.
Зимой дом наш мог казаться нам совершенно пустым, когда старшие братья уезжали в пансион в Москву, а старшие сестры поступили в пансион в Воронеже, нашем губернском городе. Братья находились в пансионе профессора Павлова 1 известного даровитого преподавателя Московского университета. Старший брат, Николай Владимирович, был уже студентом и квартировал в доме Павлова. Отец наш, как я слышала позднее, был доволен, поместив сыновей под покровительством Павлова, имя которого уважалось всеми знавшими его, как известного профессора. Дорожил отец также тем, что братья, помещенные в пансионе Павлова, оставались под наблюдением старшего брата Николая.
Когда братья и старшие сестры уезжали в пансионы, дома оставались мы с сестрою Машей и двое
[383]
младших мальчиков. Мы, две девочки, спали в одной комнате, в двух кроватках, близких одна к другой.
Укладывая спать, нянюшки имели обычай уговаривать нас уснуть скорее, да не выглядывать из-под занавесов кроватей, «потому,— говорили они,— что вас возьмет Хо; оно вон лежит под кроваткой». Нянюшки уходили ужинать. Детская тускло освещалась свечой, стоявшей на полу в дальнем углу комнаты. Выглядывая из-под белых занавесов кроваток, мы видели это Хо, составленное из черного бараньего меха, и быстро прятались под одеяло.
Такое запугивание детей не запрещалось, и казалось старшим в семье смешным, а не вредным. Никто не думал, что такое запугивание развивает робость, приучает и днем бояться встретить что-нибудь опасное, приучает бояться темноты вечером. Сестра Маша, старше меня на полтора года, не была пуглива благодаря влиянию умной, доброй няни, бывшей ее кормилицы. Другая няня, сердитая, вредно влияла на детей и грубо обращалась с ними. На нее не жаловались, не доносили из жалости к ней, боясь, что ее удалят в дальний хутор, чего она, конечно, не желала. При постоянно больной матушке и пока у нас не было учительницы, мы были предоставлены няням; к счастью нашему, одна из них была вполне хорошим, надежным человеком. С нянями уходили дети в сад с липовыми аллеями и с куртинами, засаженными яблонями. Обширный сад состоял из дорожек, пересекавших одна другую, все это было разбито в виде звезды, и в центре стояла беседка, в которой мы и проводили по нескольку часов днем. Весь сад был разведен нашим отцом в его молодых летах; отец продолжал ухаживать за ним, сам садил яблони и занимался прививкою новых сортов на ветвях этих яблонь, или прищепкой на срубленной старой яблоне новыми черенками; он звал нас посмотреть на эту работу и помогать ему. Беседка, обсаженная акацией, была недалеко от дома, детей легко было позвать домой, и мы бежали взапуски по липовой аллее к дому.
Дом, очень поместительный, с широкими балконами, был также выстроен нашим отцом по составленному им плану; он часто говорил: «Дом я выстроил сам, без архитектора!»
Дом, выстроенный отцом, стоял на горе, довольно
[384]
далеко от крутого схода с этой меловой горы к реке Тихой Сосне; за рекою тянулись луга. Противоположный берег и луга красиво обросли ольхами; через мост шла дорога в степь мимо этих лугов. С балкона нашего дома можно было видеть все это, и все вместе составляло очень красивый вид. Новый дом был выстроен отцом после того, когда сгорел старый дом, купленный им вместе с имением. Пожар произошел по неосторожности старшего брата Николая, бывшего тогда мальчиком лет пяти. Стреляя из детского ружья, он направил выстрел в соломенную крышу старого дома; попавшая искра тлела незаметно и, вспыхнув, быстро охватила пламенем крышу и дом. Случилось это в первые годы после покупки имения, я знаю о пожаре только из рассказов старших, и мы, младшие дети, родились уже в новом доме.
Как-то зимою мирная жизнь детей была омрачена появившимся у нас коклюшем. Болезнь эта легко излечивается при хорошем, осторожном уходе за больными. Но в те времена около нас не имелось хороших врачей, и болезнь приняла опасный характер. Случилось это зимою, мы не могли выходить на воздух, что теперь считается лучшим приемом при лечении коклюша. Помнится, что я перенесла коклюш легче других детей,— но вряд ли от того, что моя строптивая няня уводила меня из детской в коридор и самовольно втискивала мне в рот ложку свечного сала, смешанного с сажей свечи. Другая няня снисходительно смотрела на это лечение, признавая доброе намерение. С отвращением проглотив противное лекарство, я с удовольствием оставалась в коридоре, глядя то на светлое окно в одном конце его, то на отворенную дверь в залу. Скоро меня уводили в темноватую детскую. Там сестра Маша сидела на ковре на полу, я с братом Иосифом сидели подле нее, и все занимались игрушками. <...>
Отец писал нам при одной из его поездок в Петроград, что он привезет нам учительницу из института для девиц. Перед приездом домой он назначал нам свидание и просил выехать к нему навстречу в село Ольшан. Вероятно, отец известил о дне своего приезда из города Острогожска, где сохранялась еще усадьба и дом нашего деда. Там живал в доме его дядя наш, Николай Иванович Станкевич, очень любимый нашим отцом. На пути в своих разъездах отец
[385]
часто посещал своего брата. Свидание отец назначил нам в семи верстах от нашего дома, около Ольшана, села, в котором жила наша двоюродная сестра М. Ф. Бояркина с своей большой семьею. Свидание было назначено нам у колодца, любимого отцом. Проезжая через Ольшан, он всегда останавливался и пил воду из этого колодца, криницы, как называют такие колодцы в Малороссии. Ключевая вода в нем была так чиста и прозрачна, что можно было видеть мел и мелкие камушки на дне его. Это было чистое меловое дно. Отец находил эту воду очень вкусной.
Местность около села Ольшана была красива. В стороне от крутой горы, на которой стояло село, тянулись зеленые луга, отделяясь от горы широкой рекою Тихою Сосной. У реки этой, в конце съезда с горы, и находилась любимая отцом криница. Здесь мы встретили отца. Он обнял, перецеловал нас и подвел к приехавшей с ним девице, нашей будущей учительнице. Ее лицо с веселой приветливой улыбкою понравилось нам, детям. Я приметила ее темные, гладко причесанные волосы, большие белые зубы, открывавшиеся при улыбке, и красивое платье, ватный капот из красноватой шелковой материи, цвета сливы. Это было теплое платье для дороги (по моде того времени, а весна тогда была ранняя и прохладная).
Скоро по приезде учительница наша, m-lle Брюлова, вступила в свои занятия с старшими братьями и давала им уроки иностранных языков, пока их не увезли в пансион, в Москву. Братья были помещены далеко от девочек, и мы не часто встречались с ними; яснее начинаю припоминать их с приездом учительницы. Братья не были бурными шалунами, занимались уже с учителем, французом Изнаром,— а нас, девочек, больше держали в нашей детской, мне было, вероятно, не более девяти лет. Меньшой брат, Иосиф, был младше меня, он постоянно играл вместе с нами в детской, вместе занимались мы позднее и в классной с учительницей. Он был мальчик с большими способностями, ему легко давались языки и музыка. Классная наша была устроена в мезонине нашего дома, в большой, светлой комнате с балконом, выходившим на маленький палисадник с клумбами цветов, дальше представлялся прекрасный вид на окрестность. Припоминаю, что в доме жил уже у нас учи-
[386]
тель француз г-н Изнар — высокий, худощавый старик, слабый на вид. Не могу сказать, долго ли он жил у нас, но замечена была его слабость к вину, и отец решился заменить его учительницей для занятий и с девочками.
Когда старшие братья перешли к учительнице в классную на мезонин, наш бедный француз осиротел; печальный ходил он по зале. «Француз плачет,— с жалостью к нему говорили нянюшки,— вы пойдите к нему»,— посылали они меня и подвели к двери комнаты, в которой Изнар давал уроки братьям; я скользнула в дверь,— старик видимо обрадовался. Он тотчас подвинул мне стул к столу, покрытому зеленым сукном, стоявшему посреди комнаты, и начал забавлять меня, свертывая петушков из бумаги. Мои посещения к нему продолжались и в следующие дни. Изнар выложил на стол французскую азбуку, и тут я впервые познакомилась с французскими буквами и начала произносить отдельно и целые слова. Тут же, между занятиями, Изнар выучивал меня свертывать из бумажек петушков, лодки, коробки и корабли.
Не могу определить, долго ли длились мои занятия с Изнаром, но помню, что он уезжал, наконец, и прощался с нами. Прислуга в доме очень жалела старика, но понимала, кажется, что надо было с ним расстаться; шла речь о пустых бутылках, найденных в его комнате, и о частой шаткости его походки. Конечно, все это было не совсем понятно для детей. Меньшой брат, Иосиф, также занимался вместе со мною у Изнара, и оба мы жалели о его отъезде. Через несколько времени мы, младшие дети, поступили также в классную учительницы и ходили наверх в мезонин.
В первых разговорах с учительницей я наивно сообщила ей, что я совсем не узнала ее, когда мы встречали ее у колодца в Ольшане. Она рассмеялась.— «За кого же вы меня приняли?» — спросила она.
«За императрицу,— ответила я,— она нарисована у нас на шторке в нижних комнатах». М-!1е Брюлоза очень смеялась и передала мое замечание старшим сестрам; сестры просили меня указать шторку, рассматривали ее, и на старинной, миткалевой 2, разри-
[387]
сованной шторке нашли нарядную даму, едущую в фаэтоне.
Сестры поняли, что я нашла сходство в костюме учительницы и дамы, нарисованной на шторке.
В нашу классную в мезонине вела из коридора очень узенькая лестница; вверху лестница освещалась ярко-красными лучами вечернего солнца; но на повороте она была темна до самого низа. И когда мы иногда спускались с нее, садясь на перила, как с горки, или сбегали, прыгая через несколько ступеней, как любят делать все дети, в темноте случалось свалиться, мы расшибали лоб и с плачем возвращались в классную. С приездом учительницы уход и наблюдение за детьми были уже гораздо лучше; благодаря ей мы переживали счастливое детство, начиная с тридцатых и до сороковых годов прошлого века, когда мне минул уже шестнадцатый год.
В раннем детстве все воспринимается сильно, многое поражает и пугает; но, к счастью, впечатления скоро рассеиваются и сменяются новыми. Часто и нам, детям, приходилось испытывать тяжелые чувства. На прогулках, переходя через проезжую дорогу, которая тянулась из деревни и проходила недалеко от нашего дома, нам случалось встречать толпу людей, странных и даже страшных, как казалось тогда. «Партию колодников гонят»,— объясняли нянюшки. Мы робко всматривались в этих людей, скованных попарно, или с колодками на ногах, с бритыми головами и со следами раны на лбу... Страх сменялся у нас жалостью; жалко казалось, жалко до слез! Няни начинали внушать, что жалеть нечего — «это злые люди». Няни рассказывали о их воровстве, об убийствах; к жалости примешивался снова страх, прогулка уже не манила, и хотелось скорей спрятаться в детской. <...>
В нашей семье матушка и старшие сестры, и родственницы очень боялись грозы; в испуге вскрикивали они при ударах грома, при вспышках молнии и прятались в темный коридор,— чтобы не видеть молнии. Страх взрослых передавался и детям, это развивало робость. Детей следует окружать бодрыми, разумными людьми, чтобы поддерживать в них такую же бодрость характера. С трудом, и только с годами и опытом дети могут избавиться от привитой им трусости.
В нашей южной местности гроза считалась опасным явлением, и нередко заставала она нас в откры-
[388]
том поле, при наших поездках к соседям. Так случилось в один вечер, когда мы возвращались домой от соседей в открытом экипаже, в длинной линейке, как назывались у нас длинные дрожки. Над нами разразилась сильнейшая гроза. Я была лет семи, но хорошо помню, какие раздавались удары грома, пролетавшие над нами, а молния охватывала все небо сплошным огнем. Кучер гнал лошадей, скакавших галопом, и сам крестился со страхом. Я все это видела. Все старшие были напуганы, меня уложили вдоль линейки и прикрыли кожаным фартуком, снятым с дрожек; но я с любопытством выглядывала из-под кожаного фартука, гроза казалась страшна и красива вместе с тем; все было ново, невиданно и интересно! Мы благополучно прибыли домой, общий страх сменился смехом и рассказами о грозе; пришлось и переменить измокшие одежды.
Страшней и опасней было другое явление с грозой, когда молния, в виде огромного шара, влетела в окно нашего дома. Помню, что я стояла у окна на стуле и мне примеряли платье. Нянюшка моя не растерялась; завидев огненный шар еще за окном вдали, она быстро схватила меня со стула, и обе мы прилегли на пол,— шар пролетел над нами! Через несколько минут в залу вошел отец мой с испуганным лицом. Он видел ту же молнию на улице деревни; там шар влетел в трубу одной избы, расплавил заслонку печи и вылетел в отворенную дверь. Так все обошлось без пожара и без вреда для людей. Отец наш никогда не терялся перед опасностью и был распорядителен. С живой впечатлительностью отец замечал все подробности, запоминал и рассказывал о них с волнением, когда опасность уже миновала. <...>
Наши занятия в классной занимали весь день. Мы начали изучать французский и немецкий языки, писали, читали и решали арифметические задачи.
В классной брали мы и уроки музыки, на старом рояле, и только усвоив себе легкое чтение нот, мы играли иногда внизу — на рояле в зале. В зале занимались музыкою старшие сестры. Самая старшая из сестер, Надежда, любила музыку. Она играла часто пьесы, заученные еще в пансионе. Так разыгрывала она один прекрасный концерт Гуммеля 3, и я часто припоминаю еще его серьезную, мелодичную вступительную тему! Сестра Надя любила и пение. Пела
[389]
она романсы очень сентиментальные, особенно под влиянием нашей доброй кузины, Марьи Федоровны Бояркиной, тогда овдовевшей и глубоко опечаленной потерею дорогого ей мужа. Кузина жила в своем доме с семьей своей в селе Ольшане, о котором я уже упоминала. Муж ее занимался делами моего отца, по откупам. <...> По занятиям делами он часто посещал отца. Случилось, что он приехал к нам вечером не вполне здоровым и остался у нас ночевать. На другой или третий день оказалось, что он заболел горячкой. Жена его тотчас приехала и не покидала его во все время долго длившейся болезни, которая развивалась все сильнее, не уступая лекарствам. Муж кузины скончался у нас в доме. Искусных и знающих врачей не было тогда в наших городках, и заболевшие тифом почти все умирали.
Вот в это время сестра Надя развлекала овдовевшую кузину своим пением по вечерам. Не могу сказать, чтобы печальные романсы развлекали кузину; но, кажется, они помогали ей, растрогаясь, плакать и облегчали ее горе. Иногда зимним вечером, в сумерках, обе кузины сидели в полутемной гостиной; сестра Надя пела, аккомпанируя себе на рояле. Сквозь промерзшие, обледенелые окна светила луна. Из комнаты матушки проникал свет лампады, висевшей у образа. В другую дверь проникал свет из освещенной залы. У рояля слышались печальные мелодии старинных романсов и еще более печальные слова их. <...>
Переехавший к нам дядя наш Николай Иванович Станкевич, брат нашего отца, любил развлекать детей и взрослых. Для него сестра пела более веселые песни и его любимую арию из оперы «Днепровская русалка», начинавшуюся словами:
Приди в чертог ко мне златой,
Приди, о князь ты мой драгой!
Дядя слушал задумчиво; порой он хандрил. Говорили, что в молодости он вынес разочарование, и не забывал, что разошелся с невестой!
Люди того времени были сентиментальны, горячи в своих привязанностях к родным, к друзьям,— но эта теплота чувств не простиралась на окружавший их народ; к нему относились сурово, хотя по христиан-
[390]
ским верованиям помогали беднякам. Такое отношение к народу происходило, как и в наше время, от взгляда на неразвитость умственную, на отсталость понятий и образования, сравнительно с другими классами, никогда не старавшимися улучшать этот умственный застой, хотя он порою тяжел был и для них.
Все изменялось и оживлялось в доме на праздник рождества, когда приезжали на отдых наши братья из Московского пансиона и университета. Особенно оживлял все наш старший брат, Николай Владимирович. Он устраивал домашние спектакли, съезжались знакомые соседи, устраивались и танцы. Дядя, как я уже упоминала, любил веселить молодежь нашей семьи. Для этого он даже приобрел домашний оркестр, когда один богатый помещик вздумал продать шесть человек музыкантов с их семействами, как это дозволялось в те времена. Можно себе представить, как нелегко было им менять одного хозяина на другого, совершенно незнакомого. К счастью их, им не пришлось жалеть и жаловаться. Отец наш и дядя отнеслись сочувственно к их положению. Помещены они были в чистых избах, назначенных для служивших в доме людей; им выдавалось содержание провизией и назначена была денежная плата, помесячно. Говорили, что музыкантам нелегко жилось у прежнего помещика, и дядя доставил им лучшее положение и развлечение семье своей. В оркестре было две скрипки, виолончель и три духовых инструмента, два кларнета и флейта. Играли они стройно; дирижировал пожилой капельмейстер; мальчики, кларнеты и флейта, хорошо читали ноты, разучивали свои партии. Конечно, инструменты были недорогие; скрипки скрипели, игра была шумна, но издали слушать оркестр было сносно. Случалось, что дядя призывал оркестр играть при парадном обеде, когда съезжалось большое общество на праздник, и тогда музыканты играли увертюры из опер. <…>
Когда устраивались танцы, то музыка влияла, оживляя. Так красивы казались танцующие пары, нарядно одетые, и вокруг танцующих собирались зрители из гостей. В большой зале было светло; танцы иногда начинались засветло. Мне, десятилетней девочке, нравилось, когда меня приглашали на кадриль пожилые люди; помню, что самодовольно и важно вы-
[391]
ступала я в кадрили с городничим, пожилым господином, в мундире, увешанном орденами. Взрослым приятно бывает доставить удовольствие ребенку и не стеснительно занять такую даму разговором.
В те времена еще танцевали охотно гросфатер и экосез 4, танец, который любили протанцевать и старики, вспоминая свою юность.
Пары танцующих гросфатер проходили через весь дом со смехом и шумом, шагая под ускоренный темп музыки. Пускаясь в экосез, спешили выстроиться в два ряда и пара за парой пролетали посередине; тут не отставали и старики; хорошо помню одного из них, готового следовать за молодыми без устали. Это были праздничные вечера, и все посетители оживлялись, шалили,— довольные радушием и угощением хозяина. <...>
Бывали в доме и празднества более солидного характера. Отец и дядя пользовались большим уважением и почетом среди соседей и старинных друзей. В дни именин соседи не забывали съехаться и с официальными и с дружескими поздравлениями. Девятого мая собирались праздновать день именин нашего дяди, Николая Ивановича Станкевича. После дружеских приветов при встрече и после завтрака любители садились за карточные столы, другие шли курить трубки на балкон и вели беседы о хозяйстве и других делах. Часто отец приглашал всех гостей своих посмотреть лошадей его; он держал конский завод и улучшал его, покупая дорогих лошадей. Он любил красивых лошадей и любовался ими с увлечением. Все шли в манеж, и детям позволялось сопровождать гостей. Лошадей выводили поодиночке, они дичились, взвивались на дыбы. При осмотре лошадей подавали иногда вина посетителям, и помню, что отец налил бокал шампанского и влил его в зев красавцу жеребцу, только что взвивавшемуся перед тем на дыбы. Жеребец смирно остановился и, казалось, проглотил вино очень довольный. Раз в свои именины, после обеда, дядя предложил гостям пройтись с ним на прогулку; он забрал с собой и детей, и с нами пошли все, кто желал прогуляться. Все мы спустились с горы к реке, перешли мост и направились вперед, вдоль реки, по лугу. Дядя вел меня за руку; за нами, вслед за толпою гостей, важно выступал оркестр музыкантов, наигрывая русские песни, что при-
[392]
давало большую торжественность праздничной прогулке: музыка спугивала диких уток с их гнезд, свитых на траве, между кустами ольх. Все это было наслаждением для детей; теплый майский вечер, свежая зелень луговой травы, вылетавшие птицы! После прогулки, дома, в зале разносили чай на больших подносах, а после чаю вечер заканчивался игрою в фанты.
Все посетители оставались ночевать; все приготовлялось для ночлега в нижнем этаже дома; там были комнаты, где готовы были постели; там был и зал с бильярдом для развлечения гостей. Наутро посетители постепенно уезжали, и с балкона в мезонине мы долго могли смотреть на их экипажи, наконец исчезавшие из вида на дальней дороге за деревней. <...>
Из кружка приятелей нашего отца приятно вспомнить одного родственника; он был и крестным отцом многих из нас, детей. Завидев экипаж крестного, мы бежали встречать его; он здоровался и с веселой улыбкой подавал нам конфетки, обмотанные золотой ниткой и с привязанным к ним билетиком, с какими-нибудь стихами,— как было тогда обычно на конфетах.
Дети ценили желание крестного доставить удовольствие и ласково встречали его. Нам нравилась и его прическа, и мундир артиллериста, который он носил в отставке. Волосы он зачесывал с затылка на перед и скручивал их в один пучок — мы называли это чубчиком и по секрету сообщали друг другу, что это напоминает жаворонка! Крестный любил хорошую музыку; брат наш Ив. Влад. играл для него сонаты Бетховена, и крестный восхищался; он отмечал подробности и говорил: «Вот тут хорошо, с подходцем!..»— так называл он переход одной мелодии в другую. С умилением останавливал он внимание на некоторых пассажах сонаты, нравившихся ему. Он был хороший, своеобразный старик. Человек он был одинокий; при нем оставалась сестра его, также незамужняя. Под его покровительством оставалось также семейство его покойного брата, сыновья его; он заменял им отца, они уважали его. Их дом стоял недалеко от дома нашего деда, и обе усадьбы отделялись садами одна от другой; видны были их дома из-за аллей старых лип, над которыми часто с криком
[393]
взвивались стаи грачей из своих гнезд. Грачи водились без страха в этом тихом углу города, на его окраине.
Наша бабушка была из рода Синельниковых, и родственные отношения сохранялись между нашими семьями; и крестный был Синельников; но не знаю, в каком родстве была с ним бабушка наша, мать нашего отца. Мирно, патриархально жилось тогда в небольшом городке, но и в нем общество делилось на партии. Так, две семьи были враждебно настроены друг против друга, по-видимому, без особенных причин. Они очень редко посещали друг друга и холодно встречались в чужих домах. Причина вражды была в различии привычек и вкусов в их быту и склонность к колким замечаниям со стороны дам, как часто бывает в провинциальных кружках. Обе семьи были нам знакомы, и мы шутя прозвали их Монтекки и Капулетти.
В обеих семьях были у нас приятельницы, очень отличавшиеся одна от другой, девочки наших лет. Одну из них, полную, тяжеловатую на вид, мы любили за ее простоту и добродушие; другая привлекала красотой, грациозностью и относилась к нам с нежною дружбой. Такое отношение сохранилось у нее и в зрелом возрасте, когда я встречала ее замужнею и окруженную детьми. Знакомство с этой милой девушкой оставило самое приятное воспоминание из годов детства и юности. <...>
Нам пришлось видеть эту милую девицу под венцом; она выходила замуж по желанию ее отца, приносила себя в жертву. Как тяжело было смотреть на это венчание! По счастью, выбор отца был удачен; муж нашей подруги был человек хороший, и мы видели ее со временем снова расцветшей и довольной. Такие замужества по выбору родителей были обычны в то время. <...>
Утешение и радость нашего детства находили мы в семье кузины Марьи Федоровны Бояркиной. Кузина пережила в юности своей счастливый роман с избранным ею женихом и много лет провела в счастливом замужестве. Овдовев, с шестью детьми, все девочками, она жила недалеко от нас в селе Ольшане, где отец наш устроил ее с семьею. Мне приходилось уже упоминать об Ольшане, селе, расположенном на высокой горе; на окраине села стоял небольшой дом
[394]
кузины над рекою и с необыкновенно живописным видом на окрестность.
Никто не слышал от кузины жалоб на большую семью; она жила привязанностью, любовью к детям, вела тихую жизнь, окруженная детьми, занятая хозяйством. Она отличалась необыкновенною добротой и ровным, кротким характером! Все эти привлекательные свойства передались и ее дочерям. Утешительно за все человечество встречать таких людей, как была вся семья кузины и она сама. Утешительно видеть, что родятся такие натуры, убедиться, что они возможны, хотя и не составляют большинства человеческой расы. Воспитание и хорошее окружение могут улучшить людей, но не могут создать полное существо с особой индивидуальностью, которая дается от рождения. Кузина, вспоминая свою юность, говорила, что жить можно только для того, чтобы любить!
[395]
Щепкина А.В. Воспоминания. В доме и семье Станкевичей. // Русские мемуары. Избранные страницы. М., 1990, с. 383-395.