В.В. Розанов – Н.Н. Страхову. 25 ноября 1888 г.

вт, 11/25/2014 - 12:01 -- Вячеслав Румянцев

<25 ноября 1888 г.>

Вчера получил, многоуважаемй и дорогой Николай Николаевич, Вашу книжку о Пушкине и др. поэтах; что касается Пушкина, то с многочисленными Вашими заметками о нем я был знаком давно: как только вышло издание Пушкина, сделанное Поливановым, я купил его и прежде всего прочел по указателю все примечения из Вас (извините за слог) и Ап. Григорьева — это было задолго до знакомства с Вами; а на днях, зайдя к одному учителю вечером, я вошел поздороваться к его нахлебнику, гимназисту 3-го класса, и увидав у него раскрытую «Складчину», сейчас же прочел Вашу статью о Пушкине — она по верности мыслей и по прекрасному тону (чуть ли последний не самое важное в сочинениях?) из самых лучших Ваших статей: это то же, что книжка «Об основных понятиях психологии и физиологии». Я был рад, что у Поливанова даже не упоминается имя Писарева, ограничивается Белинским, и Пушкин обработан в духе А. Григорьева и Вашем: видите, это уже чрезвычайно осязательный плод Вашей деятельности. Я сам очень много думал о Пушкине и частью самостоятельно, частью под влиянием Ваших статей об Ап. Григорьеве (в критических очерках о Л. Толстом и Тургеневе) пришел к тому же взгляду на Пушкина, как и весь Ваш кружок; но слова Ваши о борьбе Пушкина с иными идеалами, с иными типами человеческой души поразили мою мысль необычайным, новым светом: это удивительное слово, удивительная формула для обозначения части нашей истории, задач нашей умственной жизни после Петра I: в сравнении с этой всеосвящающей мыслью все, написанное Белинским, мне показалось незначительным, бледным: ты эстетик был, а не открыватель великих мыслей. Но: есть действительно типы красоты человеческой, и они совершенно то же, что Вы постоянно называете категориями ума в отношении науки, и всеми силами утверждая достоинства одного типа, мы не должны забывать, что делаем это лишь потому, что сами принадлежим к нему, и если нам чужды другие типы или мы называем их ложными, то не потому, что они дурны или действительно ложны, но просто потому, что не гармонируют с нашею душою. Мне думается то, что я пишу Вам теперь, чрезвычайно важно: все типы, созданные жизнью и историею, или равнозначущи, или мы совершенно лишены возможности выделить, которые из них прекраснее (если хотите — по недостатку в нас лично соответствующей нравственной категории). Поэтому, что касается Лермонтова, я думаю, Вы ошиблись в тоне своем относительно его: когда я у Поливанова прочел ваши слова о нем, о том, что он неестествен и холоден — мне это ужасно понравилось, даже нравится и до сих пор; но когда я смотрю на вопрос в его целом, думаю, Вы не правы: он есть совсем не то, что наша художественная школа (Л. Толстой и др.) и что Пушкин, и нельзя его ценить, сравнивая с ними. Иначе мы впадем в ошибку такую же, в какую впадали критики Достоевского, называя его произведения болезненными и фантастическими. Всякое явление в жизни, в природе и в литературе имеет свою цель, свое значение, словом, есть «вещь в себе» прежде всего. Заметьте: нужно было прочесть Ваши замечания, чтобы почувствовать неестественность некоторых стихов в «Сказке для детей»: а если ее не чувствуешь, много раз перечитывая, значит ее нет (ибо другие неестественности всегда же ведь чувствуешь), или точнее: тут есть неверность, но она пуста, незначительна, ее не видишь, как, может быть, не видел и сам Лермонтов, ибо его все внимание было устремлено на другое, на что невольно устремляется и душевное внимание читателя — и это главное, это истинное содержание его произведения верно, прекрасно, естественно, глубоко искренно. Мне очень хочется, чтобы Вы, дочтя это письмо до настоящих строк, прочли (всего l'/г стр.) в моей книге одно место: о различии между художественностью и поэзиею, стр. 510, внизу, с V: не различая этих двух явлений в сфере литературы, каким одним аршином будем мы мерить «Скупого рыцаря» и «Войну и мир» — такого аршина не существует: это литературные категории. Перечитав свое место, я, кстати, нашел даже там слово «вычурность и уродливость» (в смысле отсутствия сходства с действительностью): я не думал о Лермонтове, а указал недостаток, который у него случайно встретился —- и я рад, ибо это подчеркивает мою мысль.

Почти наверное, я приеду в Спб. на Рождество и тогда увижу и Вас; я почти столько же, сколько рад буду (заинтересован) видеть Вас, буду в Вас заинтересован еще видеть человека, который близко знал Достоевского, так сказать, осязал его руками. Не знаю, вдумывались ли Вы также внимательно в некоторые места его сочинений, в разные там и сям разбросанные «словечки», как я, но я вынес из всех моих размышлений о нем, что в душе его был такой хаос, такой предвечный или скорее «послевечный» сумрак царил там, что страшно и жалко становится за него; за его личность и за его жизнь. Для меня он есть синтез всего истинно человеческого, безусловно великого, что может представить из себя человек как личность, как ум и сердце — но он был несчастный человек, веровавший в Бога «с надрывом», сомневавшийся в Нем; я почти отождествляю его с Злым духом, явившимся Христу в пустыне: ради Бога, прочтите в «Бесах» (изд. 1-е полное) со стр. 229, со слов «Но вам надо зайца», всего одну страницу, и еще в «Подростке» стр. 363 со слов «Есть такие, что и верят...» всего строк 7: только слова «и должны быть они» (безбожники) до сих пор для меня загадка, чуть ли не интереснейшая в природе: что они значат? какую тайну человеческой судьбы выражают? И прочтя эти два места и сопоставив с «Легендой об Великом Инквизиторе» и с письмом к Майкову, где он собирается написать роман, в котором выразить вопрос, всю жизнь его мучивший: о бытии Божием (и без сомнения выразил всю свою тревогу в Легенде об инквизиторе и в «Рго и Contra»).

Простите за безалаберность письма: но я почти готов буду плакать, если Вы не перечтете мною указанные места; еще одно из главных желаний: хочется в Петербурге послушать оперу, особенно не услышу ли «Сомнамбулу» — помните, что говорил о ней Л. Толстой в «Альберте»: еще немножко — и нельзя вынести. В прошлом году видел я в Москве 2 раза «Фенеллу», и оба раза в некоторые моменты слезы у меня начинали течь — от мысли, как может быть человек благороден, как он бывает счастлив, когда поборает в себе чувство мести, забывает себя и решается спасти своего оскорбителя. Еще не могу Вам выразить всей чудесной, мною никогда не испытанной поэзии — в «Зимней сказке» Шекспира на сцене Моск. Малого театра: а какой-то идиот в «Нов. Вр.» назвал пиесу устарелой ветошью, игрушкой, на которую сам Шекспир, «конечно», не мог смотреть серьезно. И после «Зимней сказки» — какая гадость показались все наши произведения, какие я смотрел на театре, какая пошлость и мерзость и то, о чем они написали, и то, как написали.

А немецкой книжки Вы мне не посылали (Розенкранца)? Идея катего-рии как порядка явлений (или знаний), не сводимых к другому, но лишь обобщающемся с ним в чем-то высшем — нет ее важнее в философии, и если Бог пошлет мне силы написать сочинение «О потенциальности», ради которого с такою

Тоскою глубокой и страстью безумно мятежной

хочется мне вырваться из своего учительства, которое не дает ни времени для занятия, ни, главное, возможность хотя бы 15 часов кряду думать об одном чем-нибудь, не думать о морях, заливах и проливах, о войне «Алой и

Белой Розы» и всем прочем, до чего мне нет дела, что я с каждым днем начинаю ненавидеть более и более, до отвращения, до неистощимой озлобленности, до нервного заболевания, — если мне удастся иметь досуг, я думаю применить эти категории к физической природе и, особенно, к явлениям нравственного порядка. Ах, дорогой Николай Николаевич, сколько мыслей в голове, и... должен день за днем — вытаскивать учебнички географии и истории и приготовляться по ним к урокам, а там идти в класс, чтобы мучить и мучиться. Но это — секрет.

Я все отвлекаюсь в сторону: я хотел сказать Вам, что то, что вы называете категориями, не совсем то, что у меня сказано в главе «О схемах разума и сторонах существующего» — хотя и очень близко, как близко к этому учение об ассоциации идей. Берите только то, что у меня есть: я говорю об отношении между разумом и наукою, как ботаник стал бы говорить об отношении семени дерева к самому дереву: если в семени — категории — ну тогда и у меня категории. Но мне кажется, в категориях нет динамического начала, нет [фраза греческими буквами – ред.] 1  для знания, а в разуме как в определенной потенции понимания она есть. Нет, я думаю, что основания моей книги хотя и близки со многим, даже со множеством мыслей, высказывавшихся в философии (мне случалось читать потом почти буквальные совпадения), однако в целом своем, по всему своему замыслу и по множеству выполнений — она никого не повторяет. Я думаю — это так, иначе я бы ее истребил и повесился: тогда для чего жить? кому я нужен, для какой радости жить?..

Не думайте, что я теперь волнуюсь: напротив, совершенно спокоен. Пока я начал статью, которая есть выполнение Вашего одного указания (насчет нравственной стороны): «О вечности христианства». Мысль:

1) Закон полярности в истории и в распределении исторической роли рас.

2) Семиты, их психический склад (субъективность), их религиозная миссия.

3) Арийцы, их психический склад (объективность), их творчество в истории.

4) Евангелие разрывает семитическую замкнутость и, сохраняя в себе всю чистоту духа, которою запечатлена Библия, обнаруживает черты, которые мы находим лишь у ариев.

5) В Ксенофане и особенно Сократе, Платоне и Аристотеле появляются черты психического склада, какой мы находим лишь у семитов.

6) Христианство и христианская цивилизация есть высший синтез истории, целесообразно двигавшийся.

Довольны ли будете? Затаенная мысль и цель моя правило: ищи мудрости с кротостью, брось чарующие образы Фаустов и Прометеев — все это не то, сочиненное; но, стремясь к чистоте души и кротости, — не бойся испытывать природу — это более всего угодно Богу, здесь святость. И еще: брось Л. Толстой свои рассказцы «О трех старцах» — это узко, скудно, бессодержательно, никогда не удовлетворит человека иначе, чем на миг.

Но так нет времени создать в себе настроение! Не самому писанию мешают занятия географией и историей, но именно установке какого бы то настроения — и с ним тона. А без этого все слова и все мысли — «медь звенящая».

Все думаю о деле и не могу написать: что же предисловие к «Метафизике» Аристотеля и сам Аристотель? И какой это чудак написал в «Журнале М. Н. Пр.», что — эврика! — учение о переселении душ Пифагора — ведь оно есть и у индусов: да еще бы, почти оно только и есть в брамантизме, а все остальное следствия, и это все написано уже у Новицкого. Но простите меня, если я сделал бестактность, написав об этом; очень уж меня поразило, когда я прочел.

Всего никогда не упомнишь: давно уже я хотел выразить Вам мою благодарность за слова о Щедрине в «Критических очерках», необыкновенно удачные и абсолютно верные. Никогда с юных лет не мог я читать этого писателя, и хотя не знаю его лично и ничего об нем, но раз как-то прочтя у него намеки о позитифизме, почувствовал, что он должен быть вонюче глуп и необразован. А если бы Вы знали, какие кругом восторги от него. Все отечество проплевывает. И еще (не знаю. Вам ли пришла эта идея впервые) мысль о рациональной, забыл, физиологии или анатомии в «Мире как целое» — гениально хороша, так что как я ни люблю всего, что Вы написали, я сожалел, что Вы не отдали всю жизнь ей только: но такова Россия: в ней каждый еще должен делать множество дел вместо одного великого. Объяснения Ваши, почему минералы ограничены плоскостями и почему у человека лишь 5 чувств — поразительны; вот Вам и иллюстрация того, что я называю «Пониманием», это и есть истинная наука, как я ее разумею.

Все пишу и забываю главное: поблагодарить от всей души за присылку книжки о Пушкине, и не будете ли вы добры и снисходительны ко мне: не пришлете ли мне (немножко страшно просить, скажете, отчего не купите?), если у Вас есть лишний экземпляр, книги Ап. Григорьева: по моему предложению его выписали нынче в гимназическую библиотеку, и я на днях увидел и его портрет, и осмотрел содержание, т. е. предмет статей. Теперь читаю книгу Клод Бернара, которую Вы разбираете в «Основных понятиях физиологии».

Ну, прощайте. Пожалуйста, при случае, не забудьте сказать слово о «Метафизике» Ар-я и предисловии в ней. Уже Чг года прошло со времени отсылки их в Ред. и пора бы поместить их. Ваш

В. Розанов.

Ел. — 25 ноября 88 г.

Не забывайте меня при случае и письмами. Они всегда мне доставляют огромное удовольствие. Да неужели Вы в моей книге решительно не находите оригинальных мыслей? Ведь такое совпадение на пространстве 700 стр. невероятно.

Как-то, когда я пишу к Вам, то уже не хочется переходить ни к каким другим занятиям, даже и неотложным. Так вот и теперь еще пишу. Для меня, по крайней мере. Ваш образ мыслей ясен, и истолкование его требуется лишь в смысле большей подробности, отчетливости (я все говорю о Вашем ответе Соловьеву); в чем состоит наша национальная особенность? Я думаю: в характере нашего отношения к жизни и ее отдельным проявлениям, ну, положим, даже к науке; в этом смысле Пушкин национальный поэт, в этом смысле Долли (в «Анне Кар.»), когда сидит в заплатанной кофточке у Анны (в имении Вронского) и что и как она в это время думает (особенно как), — это глубоко национальный характер, и я чувствую, что он не только русский, но и что нигде нет и никогда не будет уже этой особенной складочки души; также в «Дарвинизме» Данилевского и в Вашем способе писать и в Вашем отношении к науке, в том, как вы разбираете их вопросы — я вижу национальное; к сожалению, это улавливается лишь в очень немногих словах: «Простота, незанятость ничем, кроме своего предмета, ясность духа» — ну, а больше, да и эти слова лишь ходят около того, что хочется назвать и не умеешь. Вот в этой трудности найти выражения и заключается чрезвычайно трудная сторона спора с западниками. Они хлыщут себе потоки речей, благо все готово, и хоть смысл уже выветрился, но зато ведь сколько же звону, — и общество часто и судит по продолжительности звона. На это Вам приходится отвечать немногими словами, и сколько бы живого чувства и мысли ни скрывалось под этим — кто об этом знает, кто это захочет понять?

Это относительно самого главного, складочки души, чувства нашего народного. Но что касается содержания особенного, то здесь можно уже гораздо больше формулировать, хотя это, мне думается, уже второе, то что вытекает из складочки души, а не первое, не самостоятельное; да и как он (Соловьев) мог сказать: «Когда им приходится говорить об особенностях, то они или молчат, или говорят бессмысленные вещи», и это в заключение, как общий отзыв о славянофильстве. Это даже прямо недобросовестно в самом обыкновенном литературном смысле.

Ну, почти опять не могу писать от утомления. Сегодня я встал в 7-м часу утра и весь отдых был — несколько-то пройдешься по комнате. Вашу манеру говорить свои мысли чужими словами — я давно знал, и, насколько я знаю из разговоров, относительно понимания ее нет разногласий; но я приписывал это совсем не тому, о чем Вы пишете, — а слишком живому отношению к жизни, к тому, что думают и чувствуют люди и как они (в литературе) учат: «Вот это так и следует, это чрезвычайно хорошо, а вот это — совсем глупость, и злая глупость», — слышится мне за всеми Вашими ссылками; это происходит из Вашего страстного желания, чтобы учили так, а не иначе; Вы стоите за толпой писателей и одному подставляете ко рту трубу, а другому закрываете рот и смотрите: «Ну что из этого выйдет, каков будет тот, кто слушает эту многоречивую толпу». И я думаю, что это так, по крайней мере частью. Не знаю, не будет ли Вам неприятно то, что я скажу: я читал как-то статьи Михайловского о Л. Н. Толстом, там, кроме разного другого, брани и пр., есть одна любопытная заметочка о Вас, всего строчки три, но в них чувствуется, и я знаю, что он видит в Вас большую силу; нечто вроде того, что Ланге, сравнивая Сократа с Корнелем, сказал о последнем; сообщаю это потому, что меня это чрезвычайно заинтересовало. Вы, верно, не читали, и я Вам приблизительно передам: «Стр. это не только подумает, но и скажет» (не помню, но что-то очень характерное в том, за чем скрывается много домашнего, про себя, обдумыванья Вашей литературной деятельности и образа мыслей). Он, во всяком случае, умный человек (хоть о Достоевск. невыразимо скверно и глупо пишет), и я даже думаю хороший, — но фанатик Дьявола, и за градом бросаемой им грязи и камней совершенно не видит того, во что бросает. Только то, что как будто все любуется собой, — это в нем скверно невыносимо для меня, но, по-видимому, он от этого отделаться не может; своего рода — врожденная идея.

Полемика Ваша с Солов., кстати, пришла, чтобы Вам высказать много, много своих взглядов, чтобы то, что рассыпано там и сям отдельными штрихами, отдельными мыслями, соединить в целое в поздние свои годы, но я не хочу не верить, что Вы еще будете долго жить. Только берегите свое здоровье, не утомляйтесь много. При очень регулярной жизни можно ведь очень долго жить. Да осторожнее бы Вы ездили. Вот как плохо случилось с Данилевским. Еще раз желаю Вам всего хорошего.

Ваш В. Розанов.

Примечания

1.  упражнение в творении (греч.).

Здесь цитируется по изд.: Розанов В.В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. – М., 2001, с. 179-185.

Дата: 
воскресенье, ноября 25, 1888
Субъекты документа: 
Связанный регион: