В.В. Розанов – Н.Н. Страхову. 19 июня 1888.

вт, 11/25/2014 - 11:49 -- Вячеслав Румянцев

<после 19 июня 1888 г>

<Перед письмом — приписка> Утро. Письмо такое длинное, что стыдно посылать. Сегодня, взяв у Куприянова «Русский Вестн.», еще раз просматривал разные места Вашей статьи; при втором чтении дисгармонии почти нет или очень мало. Все читается легко, хорошо и интересно. При первом чтении цельность впечатления перебивается выписками из Соловьева; и из-за деревьев, как они ни хороши, незаметно леса, который всегда (для меня) лучше их, т. е. общий тон и течение мыслей — чувств важнее удачных отдельных мест. Следовало бы Вам побольше задеть «Вестн. Евр.» — если Соловьева и К° и так нужно задеть, отчего этого не сделать со Стасюлевичем. Это [quo] usque tandem? 1

 

Только что начал читать, многоуважаемый и дорогой Николай Николаевич, Ваш ответ Соловьеву: долго я старался, до сих пор, достать июньскую книжку «Русского Вестн.» — и ничего не мог сделать; наконец вчера заполучил ее в Липецке, на минер, водах, где лечусь от нервов, — и прочел.

Так сердито Вы еще никогда не писали (разве только одна страница против Вагнера и кое-что о Тургеневе — но и то добрее), и так сильно (по- моему) Соловьев еще ни разу не был унижен в нашей литературе. Но это и поделом; в смысле самоуверенности, неуважения ни к чему, кроме себя самого, в нем есть нечто почти хлестаковское, и мы всегда как-то склонны относиться к таким господам особенно почтительно: он всегда был небрежен со своими критиками (Столповым и др.), а они, даже когда, очевидно, чувствовали себя сильнее его, относились к нему как-то бережно, чересчур деликатно. Вы первый дали ему урок, отнеслись к нему небрежно, как к поверхностному мыслителю, почти прямо назвали его холопом и нахалом, ничего не любящим и едва ли способным что-нибудь любить серьезно, отдельные суждения его — софистическими, жалкими, убогими. Хорошо, что Вы сделали это после того, как к Вам самим он отнесся, хотя и небрежно же, по существу, но, однако, обставлял и прикрывал эту небрежность деликатными уважительными замечаниями; открыто же небрежно он отнесся лишь к Данилевскому и к самому делу; и Вы, конечно, поступили благородно, вступившись резко за то и другое, почти мстительно.

Статья его действительно разбита, и все значение ее уничтожено, но только для кого? Я дал здесь, прочтя сам, Вашу статью одному замечательному человеку — волынскому помещику Куприянову, 75 л., помнящему Данилевского по «Заре» и Вас по статье «Роковой вопрос» (по поводу коей закрыли жур. Достоевского): он в свое время читал статью Соловьева, но не знал, что Вы ему будете отвечать; сегодня, встретясь со мной на вечернем гулянье, он сказал тотчас же о Вас: «Да, он отлично его (Сол.) разделал». Таково первое впечатление, и оно, я думаю, одинаково для всех: «Да только толку-то от этого никакого не будет, — прибавил он тотчас, — их много, а нас мало, и они люди предубежденные: статья Стр-ва хотя и верна, но ее не будут читать западники, или и прочтут — не примут во внимание» (Куприянов сам — деятель по наделению крестьян землею в Западном крае, и был лично знаком с Аксаковым и Катковым; по бодрости, ясности духа, и — странно, таково все Ваше поколение — красоте и росту удивительный старик; так на портрет и просится; пишу Вам это потому, что Вы, кажется, любите хороших русских людей). Его слова, разделяемые и мною, относятся, конечно, ко всякому спору в наше время, когда живое искание правды иссякло, кажется, совершенно во всех.

Для меня лично, кроме всего хода ваших опровержений и во всяком случае любопытного и не бывалого зрелища разделки Соловьева, было очень важно все, что Вы говорите о буддизме и вообще о религии в истории, о том, что это не мешает существованию культурно-исторических типов. Признаюсь, до чтения Вашей статьи пример буддизма, а также и христианства меня сильно смущал, и строка, Вами подчеркнутая у Соловьева, как-то проскальзывала незаметно. Теперь ясно, что универсализм некоторых религий, а также и общечеловеческая сокровищница нимало не мешает существованию культурно-исторических типов. Ваши замечания о жестокости единения (в противоположность культ.-ист. типам) и потом об инерции в деле покоя, равно как и движения, делают Соловьева смешным, каким-то мальчиком, не умеющим одновременно держать в голове и 2-х мыслей. Замечательно, что его теория единения есть лишь повторение того, что у Достоевского в «Бесах» говорит студ. Шатов в первом, исступленном разговоре со Ставрогиным, о «Народе-Богоносце» и пр. страницы 3 неизъяснимо прекрасных рассуждений, но, теперь я вижу, после Ваших замечаний, рассуждений жестоких, ведущих к страшному насилию. Конечно, об этом и раньше можно было сообразить, но Вы оттенили и дело стало ясно. Можно и теперь еще любить единение, можно находить его в истории, даже стремиться к нему, но уже это придется делать с ясным и твердым сознанием, что тут есть некоторое неотделимое, страшное зло — зло насилия над человеческою личностью, над его свободою, нарушение великого правила Канта — никогда не смотреть на человека как на средство, но только как на цель (удивительное правило, как подумаешь глубже и особенно применительно к частным случаям жизни, которые переживаешь).

Не могу еще не сказать Вам об одном особенном ощущении, которое испытываешь, читая Вашу статью: в отдельности все Ваши едкости, насмешки над Соловьевым метки, удачны; для того, против кого они направлены, — больны, со стороны читая, — невольно улыбаешься. Но в общем, в них нет свободы, той особенной естественности и непринужденности, которая является, когда насмешка выливается из самой натуры человека. Для всякого читателя ясно (и я это понял более, нежели прежде), как мало смеющегося в Вашей душе, как серьезно, сумрачно и печально Вы настроены как человек и писатель. Видно, что улыбку на Вашем лице может вызвать только какой-нибудь особенный случай, что-нибудь досадливо мешающее, и эта улыбка — только невольное желание поскорее удалить от себя досаждающий посторонний предмет, чтобы он не мешал течению Ваших постоянных мыслей, столь далеких от всякой улыбки. Словом, — Ваши насмешки всего менее отличаются добродушием и невольностью; они желчны и вместе непривычны для Вас, что встречается очень редко, мне никогда не встречалось, кажется. От этого и статья Ваша против Соловьева совершенно не похожа на все Ваши остальные статьи, где Вы всегда спокойны или одушевлены чем-либо положительным, до последней степени ясны, просты и естественны, а когда относитесь к кому отрицательно, то в немногих простых и ясных словах, и всегда только с чувством скорби, сожаления. Поэтому для того, кто уже привык к Вам как к писателю, она непривычна и, я сомневаюсь, не составляет ли дисгармонии. Конечно, важно знать, до какого мстительного чувства Вы преданы своим идеям и убеждениям, откуда вытекает и Ваше одушевление, и Ваша грусть, и вся Ваша долгая литературная деятельность; в этом смысле она очень важна. Совершенно гармонируют в ней с общим характером Ваших сочинений лишь некоторые отдельные места, где Вы на время оставляете в стороне Соловьева; из них самое лучшее, необыкновенно верное замечание о выкидывании знамен, и особенно о том, что из этого выходит, о том, как всякий раз утомленная публика начинает поглядывать по сторонам: «Ну, а не выкинут ли еще какого-нибудь знамени?» — и бежит к нему со скуки. Вообще во всех Ваших сочинениях места, где вы высказываете общие замечания о судьбе и характере нашего просвещения, — необыкновенно хороши; видно, что в это вы долго и глубоко вдумывались, пожалуй, — постоянно только об этом и думаете. В формуле «БУДЕМ САМИ СОБОЙ» (в параллель древнему «познай самого себя») — формула всего славянофильства, формула всего нашего исторического утверждения как идеала в будущем и отрицания как осуждения в прошедшем и настоящем. Это простой и дивный завет, и если он не запомнится, не станет мыслью и формулой нашего общества, то лишь потому, что Вы и вообще так хорошо пишете, что отдельные очень хорошие места не выделяются из вообще хорошего, из множества других удачных же выражений. Уже гораздо раньше, беря карандаш с целью отметить особенно хорошие мысли и выражения Ваши, я иногда затруднялся, находя иной раз 3—4 страницы, в которых хотелось бы удержать в памяти каждое предложение. (Очень хорошо еще о либеральной скорби и о различии между человечеством — как организмом и родом, в коем есть виды. Для меня ранее это было смутно, неясно).

Ну, теперь о себе. Вы как-то спрашивали: почему я ничего не говорю о своей книге, в чем вижу ее недостатки и в чем достоинства, и я Вам отвечал, кроме ссылки на некоторые страницы, маленьким шутливым сравнением себя с Анахарсисом. Послав письмо, я тотчас же уже почувствовал, что всякая шутка в разговоре с Вами неуместна и нескромна, и прошу Вас считать то письмо просто результатом ужасного нервного переутомления; инстинкт мне не подсказал, и от усталости я не подумал, что сказал нечто неуместное. Теперь скажу Вам обстоятельно:

1) Отсутствие какой-либо эрудиции, знакомства с литературой и историей предмета есть основной недостаток моей книги; этого недостатка я не смог возместить по незнанию языков, к коим совершенно не способен, и еще по следующей причине: я совершенно не владею собою, почти как паралитик парализованной ногой, и в деле занятий не я их направляю, куда хочу, но они, т. е. собственно течение мыслей, абсолютно непроизвольное и постоянное, повертывает меня как утлую лодку без парусов и без руля, то туда, то сюда, но отнюдь не в ту сторону, куда по благоразумию я хотел бы пристать. Сколько раз я задавал себе урок: прочесть и изучить вот такие-то и такие-то книги, для ознакомления с историей философии, и никогда не мог выполнить этого: читаю — просто не понимаю отдельных предложений, или еще хуже — дочитываю страницу, и вдруг, опомнившись, замечаю, что вот уже 2-я страница, как я читаю лишь механически, вовсе не думая о том, что читаю, совершенно как гоголевский Петрушка алгебру Только книги, прямо отвечающие на вопрос, в данную минуту меня занимающий, или отвечающие общему ходу моих мыслей, скорее предположений, я поглощаю с жадностью; так я поглощал все Ваши сочинения, ибо, смею Вас уверить, в смысле гармонии душ, настроений нравственно религиозных и воззрений на науку и философию — Вы не имеете читателя более гармонирующего с Вами, чем я; в равной степени со мною — быть может, есть, но больше — нет. Так легко и без всякой трудности я проглотил «Дарвинизм» — ибо он фактически и философски подтвердил мои мысли, догадки о целесообразности в органическом мире. Так как я чрезвычайно желаю, чтобы в России было много и хорошей рыбы (в особенности хрящевой), то я с удовольствием прочел бы его исследования о рыболовстве и несколько ночей продумал бы о разных способах устройства рыбных заводов, ловле и проч., но какую-нибудь «Теорию материи» философскую — не стал бы читать, просто потому, что это меня не интересует, так в свою жизнь я не прочел ни одной логики и психологии (это так страшно сказать, что пусть будет в секрете) — ни учебника, ни Владиславлева, ни Д. С. Милля — читал отрывками, открывая где попадется, и в свое время выучил лекции Троицкого в Унив. В особенности к учебникам и к диссертациям на ученые степени я чувствую органическое, совершенно непреодолимое отвращение (в Универ. и в гимназии я тоже учился или плохо, или так себе). Отсюда —

2) отсутствие «ученого аппарата» (мне об этом уже писал студент Михайлов); но — в Университете, когда приходилось писать разные сочинения, я приделывал к ним «ученый аппарат», — и даже без особенного труда, и с огромным удовольствием, делал ссылки на языки, коих азбуки не знал, и на книги, коих никогда не читал, — а на диспутах видел, как оппоненты обвиняют диссертантов в том, что они воруют друг у друга цитаты (точно деревенские бабы — яйца), и почувствовал, что все это такая мерзость, фальшь, отсутствие искренности, любви и уважения к себе — к предмету, коим занимаешься, что в своей книге если бы и мог, не приделал бы никакого аппарата; хотя и с очень большим трудом, с обычным лганьем, я и мог бы это сказать, но, конечно, не хотел.

3) В вопросе о том, есть ли знание причинного сцепления во внешнем мире опытное или априорное, я высказал 2 различных и противоречивых суждения — одно во 2-й гл. 1 -й кн., другое — в главе «О методах изучения».

Этого вопроса я для себя не разрешил, не знаю и, если меня кто-нибудь стал бы бить за него, — не стану даже кричать, ибо — по праву. Словом, тут я не знаю и приму то мнение, которое докажут.

4) Самое начало книги, первые 3 страницы, испортил ужасною запутанностью языка (это приделки, сделанные при отдавании рукописи в печать); предисловие недостаточно выясняет цель книги — она лучше выяснена в «Заключении», кое и есть настоящее предисловие. Местами приведены неудачные или повторяющиеся примеры и пр.; вообще есть места дурные, слишком сжатые, скомканные от переутомления (я все боялся умереть до окончания книги, слишком спешил высказать свою долгую, упорную мысль и сказать: ну, теперь вагон, в коем еду, может разламываться сколько угодно; тут субъективная любовь к своей мысли, и верна ли она объективно, я об этом не могу знать). Если хотите узнать, как и почему я написал свою книгу, прочтите XV, VIII, стр. 528—530, где я писал не только по личному опыту, но секретно и про себя.

Достоинства:

1) Всю книгу (таким образом, кроме причинности) я считаю верною и неопровержимою. В ней нужно различать: а) основную мысль, b) ряд частных изысканий и исследований. Их достоинства и недостатки совершенно не связаны между собою, одно нисколько не зависит от другого: а) основная мысль выражается в Предисловии, Заключении, конце XX главы, в двух главах 1 -й книги и в строе, в порядке изложения, в плане двадцатой главы 2-й книги, также и 3-я книга сюда относится. Эта мысль заключается в том, чтобы дать понятие и построение науки, не относящееся к тому временному состоянию, в каком она находится теперь, но такое, которое, вытекая из ее существа, — должно пребывать вечным. Наука и философия — только части понимания (вот еще мало я выделил понятие о нем как процессе и как состоянии нашего ума, знании, которое является, когда процесс окончен, — это большой, для меня вредный недостаток, — его нужно было восполнить в предисловии же), это несомненно так же, как то, что «физика» есть часть «естественных наук» или все науки — часть «совокупности знаний», кои, однако, не допускают своей организации, а понимание — допускает. Словом, моя цель, определяя строение науки, была: указать, что именно может быть узнано человеком, на что, следовательно, наука может быть направлена, ну и пр. Поправки в выполнении этой основной мысли могут быть сделаны, но она сама — вытекающая из мысли о потенциальности нашего ума, из того, что в скрытом виде в нем уже предустановлена некоторая сеть познания — я убежден, вполне верна, неопровержима и плодотворна. С нею нельзя не согласиться, признав потенциально существование в нас идей, а отрицать это последнее — значит согласиться, что душа — tabula rasa.

b) Частные исследования занимают все XX глав II книги; в смысле достоинств языка и одушевления чувства — лучше написаны главы «О мире человеческом»; самыми лучшими теориями я здесь считаю в гл. XIII учение о душе: прошу Вас при случае прочесть ее и написать мне свое мнение, и теория государства, стр. 618—640; как хотите, хотя они и не обставлены цитатами, но я не знаю, почему мысль, обстановленная доказательствами, не может наряду с нею занять места в науке.

Самые существенные в научном отношении находятся в сухой, первой половине II книги, в словах о Космосе, в особенности теории существования, изменения, сущности и целесообразности. Согласитесь сами, что все это для нас, вечно употребляющих название этих явлений, было до сих пор почти голыми именами, и точно, подробно и доказательно объяснить, какие представления и понятия мы должны соединять с этими именами, — это хорошо, это достоинство. Лучшие места здесь: объяснение потенциального и образующегося существования и приложение его к минералам, растениям и животным, здесь особенно важна стр. 178, центральная, и все, что вокруг нее. Я думаю. Вы согласитесь с моими объяснениями, у Вас я находил много родственного; второе лучшее место — это о видах, о формах изменения: о различии между явлением и процессом, стр. 209—212 — о типах процессов, стр. 241—250. Разделение процессов на замкнутые, сомкнутые и раскрывающиеся и указание, как размещена в них форма процесса, его закон и процессирующее вещество — это я считаю самым ценным во всей моей книге: я еще был студентом, когда написал его, и живо помню, как, заломив после этого руки в боки и выйдя вечером на гулянье, — горделиво посматривал на всех проходящих, на «презренную, суетную и неумную толпу»; извините за шутку, но право — это верно все, и, кроме того — ведь обнимает всю природу, от ссыхания комка глины и до обращения небесных светил и роста растений. Если бы ученые всей земли, собравшись, сказали мне, что это неважно или неверно, я бы не поверил, и даже просто из неуважения к ним ничего не стал бы отвечать.

 

Ну, простите, что так долго говорил о своей книге; оправдываю себя лишь тем, что Вы спрашивали. Да, кстати, то, что Вы назвали «новыми категориями и излишней систематизацией», почти несомненно относится к тому, что я называю «вещами и явлениями в Космосе» — но здесь, как много оговорено в главе «О существовании», стр. 200, и относится и ко всему последующему, все имеет значение лишь примера, совершенно так, как пишутся в арифметике после каждого правила примеры. Здесь систематизация совершенно не имеет значения и важны лишь подробнее развитые взгляды, хотя и они, конечно, не принципиальны для всякой книги, стоят особняком. — Я желал бы, чтобы Радлов написал свой разбор серьезно — тогда ему моя бесконечная благодарность, но это — ввиду возможности в ответной статье подробнее высказаться, исправить кое-что и прочее; важно также и для расхода книги, кою пока — хоть в печь бросай. Но я ожидаю, что Вы при случае, не скоро хотя, напишете мне в письме Ваше мнение о книге, и особенно об ее основной мысли и о местах, теориях, мною указанных теперь. Я вообще человек мало послушливый, но уже если кого послушаюсь, если кто заставит меня если и не пересмотреть мнение, то очень крепко призадуматься — то это Вы, и это не только у нас в России. Вообще, Ваш авторитет по чрезвычайной склонности Вашей к вдумчивости во все и к анализу — для меня из всех мне известных людей — высший авторитет. Я так думаю, и если прочие не думают так же, то я, по обыкновению, только сожалею о них (извините за шутку). Еще 2 слова о теме: как, не будучи ученым, я решился издавать книгу об науке? Что значит сей поступок? Но извините, тут вопреки одному частному Вашему замечанию: «нельзя свободно двинуться в области мысли, не зная немецкого языка» — противопоставляю весь ряд Ваших книг: я думаю, что человек прежде всего должен быть «самим собой», всегда внутренно свободен и «homo sum et nihil humanum» etc. 2; совершенно не понимаю и не хочу понимать, почему русский человек не может столь же свободно высказывать свои воззрения на мир, на природу человека и на жизнь, как это делает любой француз или немец. Здесь против Вашего, — правда, в 2 строки лишь — замечания я вступаюсь за русский народ.

 

Но довольно. Мне еще хочется сказать Вам несколько лично о себе, о своей личной жизни, просто как близкому человеку, больше, нежели кто- либо из лично меня окружающих. Я только нынче летом, лечась в Липецке, стал задумываться крепко, что не всегда же лично я могу жить лишь обдумыванием разных теорий, что в своем роде, но только с другого конца — homo sum et hihil humanum... Почти все пишущие и живущие интересами науки и литературы ведут какой-то странный образ жизни, как-то странно оторваны от ее радостей и интересов частных, единичных. Было время, когда я думал, что мышление может совершенно наполнить жизнь, что за ним можно и не ощущать, что в сущности лишен всего. Но я не думаю больше этого. И вот у меня явилась страстное, мучительное желание — устроить себе жизнь, захватить хоть какой-нибудь тот остаток простой счастливой жизни, который для меня еще быть может возможен, и от которого я до сих пор отказывался как-то спокойно и даже равнодушно. Я не буду Вам объяснять подробностей, но скажу лишь, что 6 лет моей семейной жизни были для меня и во внутреннем, и во внешнем отношении каким-то дантовским адом, в коем перегорела душа моя; это были долгие дни вечного страха, почти мистического ужаса, горя, отчаяния, всего, чего хотите, но только не спокойствия, не радости. Я почему-то теперь не в охоте писать, и поэтому, верно, выражаюсь плохо, но скажу лишь, что все, что я пережил, было очень серьезно, сумрачно, и своеобразно в такой степени, что если Вы составите обо мне представление на основании обычных фактов семейного неустройства— то наверно ошибетесь. Ощущение какой-то мистической руки, которая разбивает человеческие сердца и направляет так или иначе нашу жизнь вопреки всем нашим чаяниям, усилиям и ожиданиям — я чувствовал все это время ясно; независимо от общего хода своего умственного развития, или, вернее, пособляя ему, моя личная жизнь сделала меня мистиком — религиозным человеком, заставив серьезнее задуматься и почувствовать такие вещи, о которых раньше я особенно не заботился.

На основании всего этого, мой дорогой Николай Николаевич, мною и овладело некоторое фаустовское чувство или, пожалуй, чувство банкира, потерпевшего крах: именно, страшная неудовлетворенность теоретизмом и жажда примкнуть сухими губами к радостям обычной, маленькой жизни, о которой я до сих пор высокомерно позволял себе не думать, чрезвычайная жажда спокойствия и любви не от далеких людей или будущих поколений (в сущности этою надеждою живут пишущие, кроме, разумеется, самого интереса к делу, но уже тут человек, а не сердце), а хотя от кого-нибудь, кто около меня, чье любящее лицо я вижу перед собой. Все это устроить будет очень трудно, особенно с моею необычностью, неумелостью (даже 4-го класса гимназисты в деле жизни иногда читают мне мораль, конечно, при возможном случае, а в классе уже я им читаю мораль). Во всяком случае, если я этого не сделаю теперь же, в течение 1 ½  — 2 лет, я уже никогда не успею сделать. А с этим вместе и теоретическую работу вместе с писанием придется пока отложить. Это я говорю насчет разбора Бакунина, коего, впрочем, пока перечитываю во 2-й раз; ужасно много у него противоречий насчет того, суть ли единичные материальные вещи — тоже одаренные смыслом саморазумения, или нет — и тогда они вовсе не существуют.

Ваш В. Розанов.

Мой адрес все же: Елец. Гимназия.

Примечания

1. Доколе будешь? (лат.)

2.  «я человек, и ничто человеческое» и т. д. (лат.).

Здесь цитируется по изд.: Розанов В.В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. – М., 2001, с. 171-179.

Дата: 
вторник, июня 19, 1888
Связанный регион: