В.В. Розанов – Н.Н. Страхову. 2 мар. 88

ср, 11/19/2014 - 16:33 -- Вячеслав Румянцев

2 мар. 88

<Приписка перед текстом>

Я засяду за Куно-Фишера летом. Ведь она хороша. Боюсь только, что не так Вас понял. Вы хотели указать Канта или Гегеля, или вообще не историка. Лето посвящу К.-Фиш.

 

Многоуважаемый и дорогой

Николай Николаевич!

Вы извините меня, что я так к Вам обращаюсь, как к очень уже близкому человеку; в этом нет нескромности и навязчивости; гораздо раньше, чем я написал Вам первое письмо и Вы узнали, что я есть на свете, я уже привык к такому обращению к Вам. Во-вторых, ни на это, ни, если случится еще писать, на другое письмо, я не жду Вашего ответа. Как мне ни дорога каждая Ваша написанная строка ко мне, мысль, что это затрудняет и тяготит вас, перевешивает своею тяжестью радость получения ваших писем. Теперь, сделав эту оговорку, я уже буду без боязни писать.

Что мне делать, если я совершенно не знаю немецкого языка (не учился ему в гимназии)? Это я говорю в ответ на Ваши слова, что нужно взять какие-нибудь хорошие немецкие сочинения. Потом из долголетнего опыта я убедился, что прочитывать книги почти бесполезно: так много важного ускользает от внимания, что потом, при новом возвращении к книге, уже прочитанной, часто бываешь поражен даже важностью и ценностью незамеченного. Поэтому я читаю, напротив, очень мало, и только то, что меня очень заинтересовывает: с каждой книгой я живу некоторое время, думаю о ней ночью, когда просыпаюсь, и на досуге снова и снова открываю ее, где попало, и прочитываю что-нибудь. При таком чтении всегда будешь несколько невежествен, многого будешь не знать такого, что обще известно. Но это удивительно как хорошо образует (не образовывает только), даже воспитывает. Я так читал Ваши «Об основных понят, физиол.» и так живу теперь Вашим «Мир как целое». Так, я убежден, должен читать всякий, кто учится для себя. Но я буду следовать все-таки Вашему совету, и что если я мало прочту; как хотелось бы познакомиться с Лейбницем; Вы тоже его очень цените, и я даже из Ваших указаний люблю и его, и Аристотеля. Вы всегда цените и последнего, в ссылках «вот где свет», думал я, читая Ваши ссылки. Но чем я бесконечно заинтересован, это Бэром и его мыслями о целесообразности и ее явной роли в эмбриологических процессах. Сужу по ссылкам Данил. и Вашим. Нет ли чего-нибудь на русском языке? Если да, то если б Вы хоть не теперь, но когда-нибудь черкнули мне заглавие какого-нибудь сочинения. — Но я отклонился.

Я думаю, что бы Вы ни написали мне в письме, ничто не будет для меня неожиданно, ново: настолько я вжился в Ваш образ мысли по Вашим книгам. Это я говорю по поводу того, что есть упрекающего в Вашем письме. Мне было почти неприятно, когда Вы спросили в 1-м письме, не моя ли такая-то книга, и я должен был сказать «да»; совершенно тягостно было все писанное об Аристотеле. Я знаю, Вы думаете, что в литературной деятельности есть нечто развращающее; я также думаю это. Получив Ваше письмо, я несколько дней все больше и больше вдумывался в это странное явление (т. е. что литер, развращает); тут тайна, страшная и трагическая; с первого взгляда это кажется смешным и уродливым, а потом внушает необыкновенную жалость. Когда я пишу, я, конечно, интересуюсь лишь тем, о чем пишу, посторонней мысли нет никакой. Но когда я написал, являются страшные и темные мысли. Человек — человекоубийца по природе своей; я хочу убивать чужие мысли, хочу, чтобы чужие души жили не своею жизнью, а моею жизнью. Я близок к тому, чтобы плакать, когда это пишу, близок к ужасу и отчаянию. Повторяю, тут тайна, какая-то мерзкая и космического характера. Я думаю, насколько человек производит, настолько он умирает (тем, что он умирает всю почти жизнь) и это как в физическом, так и в духовном смысле; та часть умирания, которая входит в Вас, когда Вы отдаетесь сильной психической деятельности (сказать яснее — когда у Вас родятся мысли), пробуждает жажду другой, объективированной жизни, точнее: жизнь, потухая в одном, лишь переходит в другое, и Вы, поэт, художник или мыслитель, есть лишь жалкая, бессильная вещь, в которой совершается эта объективация жизни, и. совершаясь, — является в форме желания вашего жить в мысли или в чувстве другого. Мы люди здесь — не деятели, но лишь сфера проявления иных могущественных деятелей, темных и неразгаданных. Что делать, мы можем здесь лишь скорбеть и молиться.

Я получил чрезвычайно доброе письмо от П. А. Кускова, в котором он, между прочим, пишет, что вы уже видели мою книгу и что мне следует послать экземпляр Вам. Я посылаю его с этим письмом. Не сочтите это нескромным и дурным.

Я и еще один учитель здесь (кот. имеет почти все ваши книги), мы боимся. что «Р. и. Евр.» Данил, будет расхвачена раньше, чем успеешь выписать. Я ее читал лет 8 назад и еще перечту с удовольствием. Вл. Соловьев, мне думается, верно характеризовал его, назвав «эмпириком и реалистом»; когда я писал вам как-то, что по складу ума и чувства у вас есть особенность, ни с кем не разделяемая, я именно думал об этом, но не нашел нужного слова. Вы чрезвычайно субъективны, и это есть именно то, что так связывает Вас с читателем, что пробуждает в Вас совершенно иные чувства и мысли, нежели какие пробуждаются беседою только с умною книгою. «Дарвинизм» я прочел нынешнее лето; когда я читал его, мне все хотелось, чтобы его перевели на немецкий яз. (я думал о Вас); только когда немцы сказали бы свое слово об этой книге, Тимирязевы и К0 должны были бы молчать. Кстати, когда я прочел в Вашей статье в «Рус. Вестн.», что можно бы чрезвычайно удобно пересмеять его статью и что Вы думали уже об этом, во мне вспыхнуло почти жгучее сожаление, что вы этого не сделали. И так продолжалось  все время, когда я в следующей статье не прочел заключения. По грусти, по какой-то чудной праведности и чистоте чувства, это мне кажется лучшим, по крайней мере, самым благородным местом в Ваших сочинениях. И я понял, что Вы и не должны были пересмеивать. Ваша литературная целомудренность удержала Вас от того, чтобы изменить своей природе. Пересмеивающую, остроумную статью, вероятно, перечли бы гораздо больше людей, но это не для Вас. «Я есть то, что есть, и я буду то, что есть». Это было всегда Вашим девизом. А даже у Достоевского колебалось в руках знамя. Я с улыбкою перечитываю порой его полемику с Добролюбовым: все-таки подавался, все-таки боялся. Но когда Вы мне прислали свой портрет, я совершенно понял, что в ваших руках знамя и не могло никогда колебаться, что способность писать хоть чуть-чуть не то, что думаешь и чувствуешь, это не то, что чуждо Вам, а все равно как будто где-то на луне происходит и Вы даже не знаете, что там делается. Простите за болтливость.

Аристотеля нельзя не печатать потому, что им как философом не интересуется мой сотрудник и он не может переводить иначе как для печати; когда я замедлял комментарии, он сердился, хоть и не высказывался почему. Я хочу ознакомиться с ним для того, чтобы ознакомиться с его понятиями о потенциальности (это самое главное), которые он первый ввел в философию и уже, вероятно, хорошо разработал. Таким обр., изучение Ар-я для меня есть не цель, к которой, раз поставив ее перед собою, я мог бы идти не спеша, но средство, через которое нужно переступить. А этого нельзя сделать, не печатая теперь же. Мой товарищ ввиду неопределенности положения с печатанием уже теперь приостановил перевод, и занялся переводами с французского — работами по педагогике, которой он, истинный любитель и знаток, которою интересуется действительно (а об Ар-е он и не подумал бы без моего предложения перевести и напечатать). Хотя Ар-ь и средство для меня, но в Брянске я думал (считая себя способным к переводу) отдаться этому великому и образующему средству года 4. Но этого нельзя, невозможно. Дня через 3 я пришлю Вам начало работы: предисловие и перев. с объяснениями 1 и 2 кн. У Барт. С.-Ил. не перевод, а изложение своими словами почти; а объяснения ограничиваются почти только замечаниями: «Это место находят темным Швеглер и Бониц, и я также не чувствую себя в силах прояснить его», или «Это чрезвычайно верно, что доктор, леча больного, имеет дело не с общим, а частным» и пр. — Наш перевод, быть может, и тяжел, но очень точен. Мы по временам над передачею ясного и понятого уже места (предложения) просиживали часа 2, ища непременно точного и удачного русского слова. Вообще чего другого, но аккуратности, отсутствия небрежности в нем не недостает. В случае если «Жур. мин.» откажет в печатании, мы немедленно станем печатать выпусками. Поверьте, тут нет легкомыслия, а лишь необходимость, нужда. Иначе невозможно переводить; вся работа уже теперь стала.

 От слов Вашего доброго письма: «Поверьте, в умении ждать заключается великая мудрость» и «у всякого, впрочем, бывает своя манера развития и проявления» повеяло на меня лучшими местами ваших сочинений 1. Как я рад, что знаю Ваш почерк. Что бы Вы мне ни сказали, какой бы даже очень сильный упрек, если в первые минуты мое сердце и сожмется от боли, я перенесу это и приму его с благодарностью и, извините, любовью. Вы не можете ничего сказать с дурным чувством. Когда я пишу это, я опять смотрю на Ваш портрет. После Достоевского Вы навсегда будете наиболее близки, дороги моей душе. Я не буду ждать на это письмо никакого ответа, и мне будет даже неприятно получить его.

Ваш В. Розанов.

Примечания

1. Не знаю, правильно ли я называю это мне дорогое чувство словом Resignation [смирение (фр.)].

Здесь цитируется по изд.: Розанов В.В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. – М., 2001, с. 153-157.

Дата: 
пятница, марта 2, 1888
Субъекты документа: 
Связанный регион: