«В конце XVIII века передовые представители социальной мысли сознавали себя пред некоторой “новой эрой”, которая хоронила все старые “предрассудки” и впервые ставила человечество на настоящую дорогу, “разумную” и вместе также “естественную”. Эти два понятия сливались в чем-то несказанно сильном и великом. Горделивое чувство радости наполняло тогда сердца людей перед тем, что казалось великим, еще небывалым откровением разума». Это меткое наблюдение выдающегося русского мыслителя Льва Тихомирова на каждом шагу подтверждается цитатами из тогдашних «классиков».
«Мой милый, милый батюшка, – писал тогда Камилл Демулен, один из лидеров французской революции, своему отцу, – вы не можете составить себе даже представления о той радости, которою наполняет меня наше возрождение… Как я благодарю небо за то, что родился в конце этого века!» «Все говорит нам, – пишет маркиз-демократ Кондорсе, – что мы вступаем в эпоху одной из величайших революций рода человеческого… Современное состояние просвещения гарантирует нам ее счастливый исход».
Несмотря на то, что локальным «исходом» той эпохи стала Великая французская революция, значительное большинство элиты так и не отрезвело. Многие истоки как российского, так и мирового глобального кризиса ХХ столетия оказались заложены как раз в этой слепой уверенности в завтрашнем дне. Таким образом, «светлое будущее» не является изобретением коммунистов, под знаком веры в это будущее (безусловно, имевшее немного иные черты) прошел весь предыдущий век.
Почему же началом исторической катастрофы России стало именно девятнадцатое столетие? Еще больше, может быть, непонятно, по какой причине этот поистине золотой век российской культуры оказался началом самого страшного государственного кризиса и культурного упадка за всю историю России?
Наверное, слишком непоколебима была вера как в конечное «торжество просвещения», так и в то, что суть этого «просвещения» уже найдена, источники и носители его известны, остается лишь черновая работа по «цивилизации» народа, который надо вывести из «первобытно-дикого состояния». К чести российской элиты нужно сказать, так мыслили далеко не все, но все же главным лейтмотивом всего «золотого века русской культуры» оказалось гордое самодовольство тех, кто провозгласил себя «просвещенными».
Между тем «просвещение» почему-то распространялось не так быстро, как бы этого хотели. Народ безмолвствовал. Не очень заметное современникам, молчание это издалека слышится нам очень отчетливо и страшно. Самое наполненное событиями столетие в русской истории, восхищающее своей небывалой активностью не только историков, но и современников, поражает тишиной. Ни одного серьезного народного движения, ни одного вождя не вышло из среды крестьянства. История России XIX века оказывается в наименьшей степени народной историей, то есть историей, творимой волей и внутренним единством всего народа. Это, по сути, история того самого узкого культурного слоя, который объявил своей монополией народное просвещение. Она полна острыми драматическими моментами: отживая свой век, сходят со сцены боровшиеся за общественное влияние группировки; власть, подавляя самые опасные из них, черпает в других силу и находит поддержку для своей политики; расцветают и умирают философские и социальные доктрины, создаются великие произведения искусства; но народ… Народ чужой на этом пиру мыслителей, о нем вспоминают только тогда, когда изобретают очередной новейший ускоренный метод «просвещения», не особенно задумываясь над тем, кого же, собственно, предполагается просвещать. Это положение замечательно описывает Некрасов:
«В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России –
Там вековая тишина».
Конечно, можно возразить, что культурная элита России XIX века также являлась частью народа и, как наиболее образованная его часть, брала на себя и бремя власти, и первенствующую роль в культурном творчестве. Но ведь дело в том, что результаты этой культурной и политической деятельности российской аристократии и интеллигенции почти никем не востребовались. Крестьяне (в первую очередь представлявшие народные низы) своим пассивным неприятием самых лучших образцов дворянской культуры демонстрировали полное нежелание понять ее. В государственном же строительстве основная масса крестьян участвовала только в качестве тягловой силы, слабо выражая недовольство и проявляя все меньше живого интереса к судьбе своей страны.
Это тем более удивительно, если вспомнить, что на протяжении всей предыдущей истории народные низы крайне редко были пассивны по отношению к власти. Со времен Ивана Калиты политика объединения русских земель вокруг Москвы и усиления государственной мощи встречала как поддержку, так и ожесточенное сопротивление. Земля постоянно находилась в движении, выделяя из своей среды и теоретиков сопротивления (таких, как протопоп Аввакум) и его политических организаторов (Иван Болотников, Степан Разин, Кондрат Булавин). Назвать имена строителей государства сложнее, они чаще оказывались в тени той власти, которой служили не за страх, а за совесть, но и тут в нужный момент «кланяется царю Сибирью» Ермак, собирает ополчение Минин, размышляет над экономической политикой Петра Посошков. Земские соборы, мощное самоуправление на местах, наконец, возможность бунта – все это заставляло и власть, и высшие слои общества не только считаться с «землей», но и допускать ее к решению будущего страны. «Земля» сама была свято уверена в этом праве и часто пыталась брать и расширять его самовольно (это, впрочем, почти всегда печально заканчивалось).
Последним таким выступлением была Пугачевщина. После ее подавления в крестьянстве почти на 130 лет воцаряется тишина, перемежаемая мелкими и редкими волнениями. И все же нельзя сказать, что крестьянство молчало. «Где народ, там и стон», – свидетельствовал Некрасов. Этот тяжелый стон слышится по всей России с 1812 года, когда «земля» в последний раз пыталась доказать свою бескорыстную преданность престолу. Крепостное крестьянство вышло с вилами против французских захватчиков, у партизанских отрядов появились свои крестьянские командиры, десятки тысяч устремились в добровольное ополчение. Однако всех ждало разочарование: ополченцам не торопились выдавать оружие, с большой неохотой пускали в бой, партизанское движение на словах поощрялось, но на деле его старались не замечать, военный губернатор Москвы Ростопчин до последнего дня продержал закрытыми огромные арсеналы оружия и боеприпасов и сдал их французам, так и не выдав московскому населению. В свою очередь, население Москвы уже не подражало примеру своих предков, в 1382 году несколько недель оборонявших Москву от татар в отсутствие князя: город, хотя и полупустой, был сдан без боя. В общем, под угрозой гибели элите империи пришлось прибегнуть к помощи «земли», но сделано это было с величайшим недоверием и страхом. Когда после изгнания французов Александр I просто тихо распустил ополчения и партизанские отряды, крестьянство окончательно убедилось, что имеет дело с чужой и равнодушной силой. Пути «земли» и власти в России начали расходиться непоправимо. Спасти былое единство не могла даже запоздалая отмена крепостного права.
Но главным зачинщиком конфликта было все-таки не самодержавие. Александр I всю жизнь очень хорошо помнил о судьбе своего отца, который пытался хоть как-то уравнять дворянство в правах с другими сословиями. Павел I поплатился за это не только своей жизнью, но и посмертной репутацией. Два века без каких-либо сомнений враждующие исторические школы единодушно поливали грязью императора, ставшего на пути российского «благородного сословия». Только сейчас к нам начинает возвращаться трагический образ самодержца, столкнувшегося с тем, что государственное управление, а главное – монополию на «просвещение» медленно забирает в свои руки новоявленная олигархия. Сословие, выращенное Петром I для тяжелой черновой работы на постройке Российской империи, все больше глядело на эту империю как на свою вотчину. В 1825 году «прогрессивное общественное мнение», разработав программу полного переустройства России, вышло на Сенатскую площадь уже с оружием в руках. Николай I с трудом подавил восстание, обеспечив 80-летнее стабильное развитие страны, но уже не смог примириться с дворянством, вставшим в глухую оппозицию. Отныне у империи появился еще один страшный враг.
Конечно, глупо подозревать всех декабристов в каких-то корыстных целях устройства личного благополучия. Однако многие из них, пошедшие на смерть «за народное счастье», понимали это счастье очень своеобразно. Иван Якушкин по приезде из Франции собирался освободить своих крестьян и был крайне удивлен их сопротивлением. Дело в том, что освобождение планировалось по английскому образцу, то есть без земли. Крестьяне, несколько по-иному представлявшие свободу и хорошо помнившие, что предки Якушкина получили их от государства вместе с землей, так и сказали своему господину: «Нет, барин, пусть лучше мы будем ваши, а земля все же будет наша!». Из случившегося один из главных представителей «прогрессивной общественной мысли России» первой половины XIX столетия делает выводы о рабском характере русского крестьянина, ценящего свое имущество (землю!) выше своей свободы, о его нравственной неразвитости, отсталости мышления от других европейских народов. Совершенно явно, что обе стороны не поняли друг друга, но «барин» еще, вдобавок, не желал, не хотел понимать ничего, кроме любезных его сердцу идеалов Великой французской революции. По этим-то идеалам декабристы, а потом и народовольцы, и кадеты, и эсеры, и социал-демократы пытались заставить жить все русскую землю.
При всем этом на действиях образованных российских сословий XIX века лежит печать странной раздвоенности. С одной стороны, это вечные оппозиционеры, едва ли не главным занятием которых было «воплощенной укоризною стоять перед отчизною». Причем укор бросался не только власти, но и «темному, невежественному, забитому», не соответствующему мировым стандартам крестьянству.
С другой стороны, волей обстоятельств эти слои населения в тот момент оказались носителями русской культуры, и прежде всего слова. Высочайшие достижения поэзии и литературы прошлого столетия свидетельствуют о национальном культурном расцвете. Все лучшее, что мы сейчас имеем в искусстве, вся наша классика были созданы тогда. Созданы, и совершенно не восприняты народом. Вернее, восприняты как составная часть господского образа жизни, агрессивного и чужого русской деревне. Напрасно Некрасов ждал, когда мужик «Белинского и Гоголя с базара понесет». Произведения мирового масштаба оказались доступны только для внутреннего потребления небольшой части российского общества. Это была, фактически, месть русскому просвещенному обществу за его высокомерие и самоуверенность.
Нельзя сказать, что это положение устраивало российскую элиту. Многие представители дворянства и разночинной интеллигенции очень остро ощущали всю непрочность и беспочвенность созданной ими культурной среды. Но, к сожалению, это только усиливало их просветительский радикализм. Все мощные общественные движения XIX века, начиная с декабристов и заканчивая марксистами, старались насильно втащить мужика в «светлое завтра», где, как они надеялись, все противоречия исчезнут сами собой. Проявлялась поразительная нечуткость к ходу исторического процесса, главное внимание уделялось реформе или революции, то есть изменению внешних форм существования. В то же время творцы художественной культуры, особенно Пушкин, Гоголь, Лесков, Достоевский, интуитивно передавали в своих произведениях чувство тревоги и опасения за возможное будущее России, предощущая ее страшную историческую судьбу. Но окружающие находили в их книгах либо эстетическое удовлетворение, либо призывы к изменению существующего строя. Русская литература, по сути своей пророческая, была воспринята так только задним числом.
Очень немного образованных людей осознавали действительную глубину пропасти между традиционной и классической культурой и стремились прежде, чем «просвещать» народ, узнать его действительные нужды, найти общие культурные связи всех сословий. К несчастью, их почти всегда искали в прошлом, но и здесь было что находить. Борьба Шишкова за чистоту славянских корней языка, воскрешение Карамзиным русской истории, а Шевыревым – древнерусской литературы, призывы славянофилов к изучению форм народного быта и общинного устройства не пропали даром. Но все же этого было слишком мало для того, чтобы мужик и барин поняли друг друга. Как жест отчаяния русской интеллигенции выглядит знаменитое «хождение в народ», когда молодые люди, оставив дома и обеспеченное будущее, пошли куда глаза глядят жить так, как живет мужик. Беда была в том, что им уже заранее были «известны» принципы мужицкой жизни. «Подавай им мужика, но мужика шоколадного!» – говорил о таких писатель Глеб Успенский. После полного провала «хождений» те из народников, что не угодили в тюрьму, либо впали в страшный скептицизм по отношению к России вообще, либо от отчаяния подняли волну политического терроризма, захлестнувшую в конце концов и самого царя-освободителя Александра II. Если крестьяне и до этого относились к «господам в лаптях» весьма подозрительно, то после цареубийства они смотрели на них с плохо скрываемой ненавистью. Эти несчастные «народолюбцы» так и не сумели понять, что задача российского образованного слоя была не в театральном переодевании, а в изменении внутренней позиции по отношению к народной культуре, к фольклору и традициям, идущим из допетровской Руси. Для соединения с народом культурный слой должен был не опускаться до уровня реального народного невежества, а действительно просвещать крестьянина, но только тем светом, который светил от самой «земли», а не отраженными лучами чужих политических учений.
Но для того чтобы связь между сословиями была живой и прочной, нужны были силы, ее обеспечивающие. В России такими силами обычно были власть (внешняя прочность) и Церковь (духовное единство). Об отношении власти как с «землей», так и с обществом здесь уже говорилось. Высшая управленческая элита империи всех опасалась и никому не доверяла. Глава русского народа милостью Божией все больше превращался в управляющего бюрократической системой. Дворянство и интеллигенция открыто презирали самодержавие, народ уже очень мало на него надеялся. Но еще более тяжелая ноша выпала на долю осмеянной «просвещением» Церкви. Официально поддерживаемая государством, она больше страдала, чем выигрывала от этой поддержки. Полунищие священники, вынужденные кормиться за счет своих бедных прихожан; бесправные архиереи, угнетаемые губернскими чиновниками; штатные монастыри, живущие на проценты с капитала или аренды недвижимости; духовные семинарии, иссушающие души своих воспитанников мертвой схоластикой (значительная часть революционеров – от Чернышевского до Сталина – получила начальное духовное образование); стильные ампирные храмы, часто напоминающие о древнеримских божествах; знатные прихожане, формально исполняющие обряды и открыто смеющиеся над самыми священными таинствами… – все это скорее способно вызвать жалость или возмущение, чем почтение. Если оценивать не число атеистов, а твердость их убеждений, XIX век был куда более безбожен, чем XX.
Разумеется, подлинно церковная жизнь не прерывалась, она только ушла вглубь, готовясь к грядущим тяжелым испытаниям. Святители Филарет и Иннокентий Московские, будучи крупнейшими учеными филологами своего времени, в условиях полного общественного равнодушия подготовили и осуществили русский литературный перевод Священного Писания. Оптина пустынь стала не только центром возрождения древнерусского духовничества, но и крупнейшей издательской базой святоотеческой литературы. Совсем не случайно первая половина века стала временем явления в России такого столпа веры, как преподобный Серафим Саровский. И так же не случайно, что вся «просвещенная» Россия от Сперанского до Пушкина его не заметила. Точно так же незамеченной широкой пореформенной общественностью осталась деятельность святителя Игнатия (Брянчанинова) или праведного Иоанна Кронштадтского, сделавших для русской культуры гораздо больше, чем какой-нибудь Лев Толстой. Это еще раз подчеркивает внешний характер социально-политической истории прошлого столетия, торжество формы над внутренним содержанием.
Особенно это видно на примере развития российского военного искусства и внешней политики. XIX столетие здесь прошло на первый взгляд более чем удачно: из всех войн, которые вела Россия, проиграна только одна, присоединены значительные территории, укреплены границы, подписан ряд важных дипломатических соглашений, определены сферы влияния. В итоге к концу столетия Россия окончательно входит в число великих мировых держав, с ней вынуждены считаться и Англия, и Германия. Но при этом развивается целый ряд тревожных симптомов.
На протяжении всего столетия активно изгоняется национальная военная и военно-морская школа. Кутузов, Барклай де Толли, Багратион, Тотлебен, Гурко, Скобелев, Драгомиров – все это последователи суворовской «Науки побеждать», и они побеждают на поле сражения. А в военных академиях и в генеральном штабе медленно побеждает немецкая школа Клаузевица и Мольтке (заметим, они многому учились в России). Немного лучше обстоят дела на флоте: здесь, продолжая петровские традиции, на Черном море крепнет школа последователей Ушакова и Сенявина. Особенно много сделал для этого командир первого российского гвардейского корабля, первооткрыватель Антарктиды Михаил Лазарев. Ему Россия обязана Нахимовым, Корниловым, Истоминым. Но после поражения в Крымской войне черноморская эскадра ликвидируется и через полвека русский флот, не потерпевший в XIX веке ни одного крупного поражения, кладет на Россию позорное клеймо Цусимы. Дело здесь не в отсталости техники или храбрости отдельных офицеров, а в отсутствии, вернее – в забвении национальной военной школы. При общем росте сознательности русского солдата русский офицер на его фоне как-то блекнет и теряется. Если в середине XIX века армия и флот могли похвастаться не только Суворовым и Ушаковым, но и Лермонтовым и Римским-Корсаковым, то к началу нового столетия престиж офицерства стремительно падает.
Внешнеполитическое положение России тоже на первый взгляд не вызывает тревоги. Только однажды она потерпела серьезное поражение в Крымской войне, но за это надо «благодарить» преступно-близорукую политику Нессельроде. Зато следующий государственный канцлер Горчаков, казалось, блестяще исправил все ошибки своего предшественника, работая в гораздо более трудных условиях рождения на российских границах агрессивной Германской империи. Дважды за столетие – при Александре I и при Александре III – Россия оказывалась гарантом мирового равновесия. Но тем не менее можно утверждать, что Россия несколько раз крупно проиграла.
Во-первых, продажа Аляски США в 1865 году. Сегодня ясно, что ни семь миллионов долларов, ни соображения высокой политики не могут оправдать торговли государственной территорией. Она не принадлежит ни лично главе государства, ни даже всему поколению живущих в нем людей: это приобретено теми, кто уже умер, для тех, кто еще родится. Оно может быть потеряно в войне, но не может быть отдано, иначе создается угроза принципу единства всей страны, каким бы маленьким ни казался этот клочок земли. Торговля территорией открывала путь к расчленению государства.
Не менее проигрышна оказалась наша союзническая политика. Нацеленная на оказание помощи соседним народам или их правительствам, она редко исходила из действительно национальных интересов, продиктованная в основном моральными принципами или даже личными соображениями. В результате выбор союзников оказался крайне неудачным. Дважды заключенный союз с Пруссией и Австрией и прямая вооруженная помощь их правительствам привела первый раз к наполеоновскому вторжению, второй раз – к враждебному для России нейтралитету этих стран в Крымской войне. Помощь балканским народам (в особенности Болгарии) и многочисленные русско-турецкие конфликты на этой почве создали для России (и СССР в XX веке) целый ряд враждебных славянских государств, которые (кроме Сербии) наперебой стремились побольнее отомстить за свое освобождение. Непродуманный союз с ослабевшей Францией втянул Россию в Первую мировую войну.
Наконец, кризис 1853–1856 годов в Европе показал, что все европейские государства забывают о своих противоречиях, когда представляется случай ударить по России без большого риска. Пожалуй, только один Александр III до конца хорошо понимал, что «у России нет друзей». Можно сказать, что НАТО как естественный союз сложилось гораздо ранее 1945 года. Поэтому даже советскую политику в Европе после Второй мировой войны можно считать более трезвой и реалистичной, чем российскую дипломатию XIX века.
И все-таки XIX столетие значит для России очень много. Оно подобно волне, высоко взметнувшейся над морской поверхностью. Мы уже знаем, что всего через несколько мгновений вся она бессильно разобьется о берег, но там, наверху, не ожидая скорого и страшного падения, рождаются миллионы искрящихся брызг. За миг до того, как снова исчезнуть в общем потоке, каждая мельчайшая частичка воды начинает свою короткую неповторимую жизнь. И эта жизнь прекрасна!
Люди этого века оставили нам в наследство не силу, богатство или даже мудрость, они оставили нам самих себя. Во всей российской истории не было времени, так богатого отдельными людьми. Каждый из этих людей сам по себе – целая вселенная. В нем можно увидеть отрывки прошлого, настоящего, будущего целой страны, а еще – близкий отсвет того чуда, которое одно никогда не повторяется в истории: рождения, жизни и смерти человеческой.
Перепечатывается из журнала "Наследник".