Я как-то писал вам, что у нас теперь заведены «березки» по деревням...

чт, 10/04/2012 - 20:36 -- Вячеслав Румянцев

Я как-то писал вам, что у нас теперь заведены «березки» по деревням. Пришел несколько лет тому назад приказ насадить по деревням вдоль улиц березки. От пожара, говорят, березки, чтобы, значит, пожаров не было. Обыкновенно наши деревни построены так: все дворы стоят по одной стороне улицы, сплошь, двор к двору, как дома в городе, если же где дворы расставлены, то промежутки между ними завалены ломом, лесом, дровами. Если через деревню не пролегает столбовая дорога, то улица всегда преузенькая, а через улицу, на противоположной стороне, против каждого двора, стоят амбарчики, пуньки и т. п. Какая же может быть польза от того, что по улице, против каждого двора, насажены в один ряд березки, только затесняющие и без того узкую улицу? А между тем столько возни с этими березками: насадят весной, к осени посохнут, а следующей весной опять сажай. На улице грязь по колено, скот проходит, с возами проезжают. Какая же тут березка приживется и усидит? Так каждый год и сажают, а то, надумались заострят комли и втыкают в землю. Мне случилось слышать очень интересное рассуждение начальника по поводу этих березок. Начальник соглашался, что сажать березки для предохранения деревень от пожаров совершенно бесполезно, но находил, что это все-таки необходимо «для строгости». После того мне стало по­нятно, когда мужики говорят, что караулы, березки и т. п. — все это для «строгости» заведено, чтобы, значит, «строго» было.

Опять-таки скажу, что если уже необходимы для «форменности», для приличия, новые начальники, то набрали бы их из заслуженных воинов, так как последние куда молодцеватее, форменнее, приличнее нынешних «благородий»!

Положим, и от заслуженных воинов пользы никакой не было бы, но все-таки для мужика было бы легче. Солдат проще, ближе к мужику, и потому довольствовался бы меньшим. У него и «благородных» потребнос­тей, прихотей панских нет, но, главное, начальник из солдат законов не знает.

Положим, что и мужик, как только сделается «начальником», например, волостным старшиной, скоро обначальничивается, нацивилизовывается пи­сарями и высшими начальниками, которые ему твердят, чтобы он мужика в бараний рог крутил. Положим, и он тоже требует, чтобы перед ним ломали шапку, оказывали ему всякое почтение, сорвать тоже старается, но все-таки он проще, он свой брат-мужик, с мужицкими понятиями, а, главное, законов не знает. Точно так же и какой-нибудь унтер-офицер, наверное, будет держать себя начальником, будет требовать почтения, будет считать мужика ниже себя, будет и рвать при случае, но опять-таки проще, свой брат, и законов не знает. Да и ломаться над мужиком так не будет, как благородный, который одно только и умеет, что свой начальнический форс показать.

Пришла весна; радостные, мы приветствуем ее песнями, особенными, весенними, троицкими песнями. Серый народ, просидев семь зимних месяцев в серых избах, в серых зипунах, на серых щах, радуется первой весенней зелени. В первый же весенний праздник, на Троицу мужик украшает зеленым «маем» [2] свою серую избу, бабы отправляются в светлую майскую рощицу венчать березку, кумятся, поют песню, пляшут, угощаются водкой, пирогами, драченой. На заговенье опять идут в ту же рощицу, срубают березки, связывают их макушками, обряжают платками, бусами, крестами, надевают на головы венки из березовых веток и с песнями идут «топить май» в реке. «Страда» наступает.

— Стой! — кричит налетевший начальник, — опять березки на май рубите! Не знаете, что березки на май рубить запрещено. Штраф!

— Помилуйте, ваше благородие, мы не знали, нынче приказу не было.

— Не знала ты, не знала. Вишь, сколько народу собралось — рас­ходиться!

— Помилуйте, ваше благородие!

— Расходиться по домам, — говорю вам. — Ты что тут стоишь, разиня, в шапке? — налетает он на зазевавшегося малого, позабывшего снять перед начальником шапку.

Не раз случалось, — об этом и в газетах пишут, — что разгоняли хороводы, вечеринки, игрища, посиделки, свадьбы. Министр внутренних дел даже вынужден был издать по этому поводу особый циркуляр от 23-го октября 1879 года, коим разъясняет, что игрища и тому подобные увеселения народа не суть нарушения общественной тишины и спокойствия. Но если губернаторам нужно было делать подобное разъяснение, то как же нам-то знать, что можно и чего нельзя. Кто же все законы, распоряжения, постановления знает? А вдруг «он» запретит возить навоз толокой? Тоже ведь «сборище», да еще шумное, потому что сопровождается выпивкой, да еще все с железными вилами. Если ему могло притти в голову разгонять хороводы, посиделки, свадебные пирушки, то почему же не может притти в голову разгонять «помочи» и другие общие работы? Ужели сегодня разъяснять, что нельзя разгонять «толоки», завтра — что нельзя требовать, чтобы все проселочные дороги были окопаны канавами, после­завтра — что он не может требовать, чтобы все жители участка знали его в лицо, и т. д. А между тем, покуда что, как ты «его» не послушаешь? Может, он и прав, а если и неправ, как ты не послушаешься начальника, который находится при исполнении своих обязанностей. Чем это пахнет? Нет, уж лучше по-доброму разойтись.

— Семка, ребята, угостим его, — смекает кто-то.

— Ваше благородие, не откушаете ли винца? Бабы, тащите-ка драчены его благородию. Пожалуйте, ваше благородие, выкушайте!

Сердце не камень, ведь и он человек. Выпивает, закусывает, смягчается. Вот развеселился, подтягивает песни, подмигивает бабенкам, подплясывает и веселый, с венком на кепке, идет топить «май». Не человек он разве? Неужели же ему не повеселится на Троицу? Так-то по-хорошему лучше…

И чего бы, кажется, жалеть березок? Мы и без того кругом заросли березками. Ни полей, ни лугов, все только березовые заросли. Ни хлеба, ни травы, ни скота, все лоза да березки, березки да лоза. А далеко ли уедешь на одной березовой каше-то? После «Положения» запущено более половины господских полей, которые сплошь заросли березняком и лозой. Пустоши тоже всюду заросли. Всюду лесная поросль одолевает нас. Теперь только то хозяйство у нас и можно считать хозяйством, в котором расчищают от зарослей старые запущенные поля и пустоши. Мужик ли купит земельку, барин ли возьмется за хозяйство — первое дело, чисти, корчуй, руби лесную поросль, жги ляда, разделывай под лен, хлеб, на луга. Только и хлеба, что с этих новин. Слава богу, что хоть это не запрещают. В восемь лет хозяйства я выкорчевал 80 десятин березовых зарослей и разделал на поля и пастбища. Да и теперь, как только пришла весна, так и пошли чистить пустоши, рубить и корчевать поросль, и конца этой чистке нет: в одном месте вычистил, а на другом, смотришь, новая поросль так и прет из земли. Что этих грудов за весну навалим — страсть! Бывало, на Троицу нужен «май», сейчас поедут к груду, который в тот день собран, выберут что ни на есть лучшие березки, привезут в усадьбу — ставь, сколько хочешь «маю» и около изб и около хлевов. А теперь — нельзя, запрещено. Корчуй, руби, скольку хочешь, жги груды, а к дому, из того же груда, березку привезти не смей.

Жаркий июньский день. Гонит пастух стадо. Одиннадцатый час, жарко, пора и отдохнуть. Сосновая роща. Остановили стадо, коровы легли и смирно жуют, только бык угрюмо стоит, точно сторожит своих невест. Пастух присел под сосенку и закурил трубочку.

Вдруг…

— Ты что это делаешь? Не знаешь, что в хвойном лесу запрещается курить табак в сухое время?

— Да я, ваше благородие, не табак, а махорочку, — думает отшутиться пастух.

— Махорочку! Разговаривать еще! Вот я тебя!

Лайка и Босоножка, видя, что их хозяина ругают, с лаем бросаются ратовать. Бык, опасаясь, чтобы чужой человек не увел одну из его коров, грозится, мычит, сопит, роет землю.

— Вусь! Вусь! — натравливает собак один из подпасков.

— Утекай, утекай! — кричит пастух, видя, что бык свирепеет. — Уте­кай, убьет.

— Ко-ко-ко кудаах! — дразнится из-за куста подпасок.

— Утекай! — кричит пастух, — бык!

Начальник скрывается.

— Ишь ты, испугался быка-то, — говорит пастух, почесываясь. — Одначе, нынче строго стало. О-го-го-го!.. — подымает он стадо, вновь закуривая трубку.

И во все-то он, начальник, вмешиваться может, потому — под все закон подведен. Ты и не думаешь, и не гадаешь, ан смотришь, не по закону. Никогда ты не можешь знать, прав ты или нет. Ну, и боится человек.

— Ты для чего это березки рубишь?

— На метлы, батюшка, на метлы к овину.

 — Ну, руби себе, руби.

— Спаси тебя бог, родименький, спасибо! Одумался.

— Постой. Зачем теперь метлы, хлеб еще не поспел?

— Гатуем наперед, батюшка, наперед гатуем.

И всюду так, всюду ему нужно нос всунуть.

— Ты это что? Охотишься? — останавливает он мужика с ружьем. — А покажи-ка, какие у тебя пыжи? А! из пакли! А ты не знаешь, что это запрещено. Штраф!

— Что ты, батюшка, ваше благородие, помилуй, ослобони, ради бога. Не знал. Вот тебе зайчик молоденький, русачок!

Конечно, все эти законы, распоряжения издавались и прежде, потому что забота о мужике всегда составляла и составляет главную печаль интеллигентных людей. Кто живет для себя? Все для мужика живут! Все мы, интеллигентные люди знаем и чувствуем, что живем мужиком, что он наш кормилец и поилец. Совестно нам, вот мы и стараемся быть полезными меньшей братии, стараемся отплатить ей за ее труды своим умственным трудом…Мужик глуп, сам собою устроиться не может. Если никто о нем не позаботится, он все леса сожжет, всех птиц перебьет, всю рыбу выловит, землею попортит и сам весь перемрет. Ему бы только ухватить что можно, увидел тетерку на яйцах весной — бьет: все же, говорит, кусок скоромины во щи! И не думает, что уничтожает целый выводок, который доставил бы летом огромное удовольствие охотнику с хорошим сеттером. Водится в озере снеток — он вылавливает его дочиста, такие умудряется снасти строить, что немец даже позавидует, дочиста выловит, ни одной рыбешки не оставит. А для чего? Для того, чтобы снеток продать, подати заплатить, хлеба себе купить. А об том не думает, что, вылавливая так снетков, он их переводит начисто, так что со временем в озерах снетков не будет и не с чем будет в посты купцам и попам щи готовить. Найдет в лесу, да еще в господском, рябину, покрытую ягодами, рубит все дерево, чтобы набрать рябину на зиму. «Скусна, — говорит, — рябина, как ее морозом прохватит — не хуже яблок». Рубит целое дерево, чтобы потом есть такую дрянь, а об том и не думает, что если срубать деревья, то со временем не будет рябины и не на чем будет водку настаивать.

Повторяю, и прежде законов было много, но все же было легче, потому начальство было далеко. Выйдет распоряжение, отдадут приказ по волос­тям — ну, и исполняют по деревням, которые на значительных проезжих дорогах стоят. А затем так и остается. Без нового приказа никто исполнять не станет, все думают, приказано было только на «тот раз». Вышел приказ не рубить березок на «май», куда приказ дошел «окретно», так и не рубили тот год. На следующий год нет приказа — везде «май» ставят. Пришел «строгий» приказ насадить по улицам березки — насадили. Березки посохли. Нет на следующий год приказа — никто не подсаживает новых, да и начальство волостное само о приказе забыло. Притом же волостной староста, сотский, как мужики, тоже по-мужицки думают, что распоряжение на этот раз и сделано. Пришел приказ канавы по деревням копать, чтобы грязи на улицах не было, а как ее рыть? Каждому против своего двора — не подходит, сообща — где же тут сговориться. Авось, обойдется и так, авось, начальство позабудет. Иногда и обходится. Казалось бы, вешки по дорогам зимой уж положительно нужно ставить — сам же без вешек ночью заплутаешься, — однако без приказа никто вешек не поставит, потому привыкли приказа дожидаться. Подати теперь платить. Каждому бы можно из опыта знать, что подати нужно заплатить в срок, что их не простят, а все-таки без особенного, да еще строгого, приказа никто, ни один «богач» платить не станет. Может, и так обойдется, может, и не потребуют.

И еще повторяю, всегда было много законов, но прежде легче было. Наедет когда высший начальник, становой или сам господин исправник, где ему все помнить! Он только то и помнит и насчет того и едет, что «по времени» требуется. Проявилась чума — налегли на чистоту: избы студить, рубашки менять, рыбу тухлую не есть. Донимали чистотой. Мы уже боялись, как бы нам не запретили навоз на дворах копить. Мы-то радуемся, когда у нас много навоза, мы его любим, нам и дух его приятен, а начальство не знает, что «положишь каку, а вынесешь папу». После чумы насчет чистоты легче стало, ни изб студить не приказывают, ни тухлой рыбы есть не запрещают. Пожары набежали. Пошли березки, кадки, пожарные инструменты, постройка по планам, амбарушки срывать, трубки не курить, овины на пятьдесят сажен относить — земли-то у крестьян ведь много, так что ж тут какие-нибудь пятьдесят сажен значит? Проявились где-то злонамеренные люди, опять пошла тревога: паспорты и билеты спрашивают, оглядывают каждого. В город нельзя без вида поехать, даже друг к другу в гости с билетами стали ездить, потому что без билета, того и смотри, в холодную попадешь. Впрочем, ловля злонамеренных людей пришлась по вкусу, так что начальству тут не то что требовать, а скорее сдерживать нужно было. Мужики думали, что злонамеренные люди, студенты то есть, восстают против царя за то, что он хочет дать мужику земли; помещики думали, что злонамеренные люди хотят отнять у них земли; попы — что они настаивают на уменьшении количества приходов, о точной поверке свечных сумм и разных иных, неприятных для поповских карманов новшествах; железно­дорожные чиновники — что при столкновении поездов они-то и возбуждают протесты, рассматривают гнилые шпалы, списывают; наконец, что они хлопочут об уничтожении красных форменных фуражек, присвоенных начальникам станций. Словом, каждый спешил помочь начальству изловить их.

Прошла чума — прошла и чистота; прошли пожары — и амбарушки стоят на прежних местах; пройдут злонамеренные люди, пройдут и билеты. Но так как начальство не захочет сидеть сложа руки, то проявится еще что-нибудь. Например, чтобы птичьих гнезд не разоряли и кротко обращались с животными.

Так все скачками и идет. Понятно, что где же высшему начальнику, например, господину становому приставу, все помнить и знать? Он должен быть и архитектор, и химик, и врач, и инженер, и зоолог, и политик, и историк. Едет он и видит, что малец на дереве сидит и гнездо птичье разоряет. Это запрещено, но при сем есть исключение: гнезда хищных птиц разорять дозволяется. Вопрос: чье же он гнездо разоряет, воронье или голубиное, воробьиное или трясогузкино. Где же начальнику всех птиц знать, у которой птицы какое гнездо, какие яйца. К счастью, тут является на выручку следующее: истребление хищных зверей в запрещенные сроки допускается не иначе, как по предварительном о том каждый раз извещении уездной полиции.

— Эй!  Петров, — обращается он к скачущему подле экипажа низшему начальнику, — извещал он тебя, что будет истреблять гнезда хищных птиц?

— Никак нет-с.

— Эй ты, мальчик!..

Но тут опять вспоминается, что правило сие не распространяется на владельцев и стрелков их, которые в собственных дачах могут истреблять хищных зверей во всякое время года и без ведома полиции.

— Эй, мальчик!

— Чаво?

— Из какой ты деревни?

— Из Подерева, — отвечает мальчик, слезая с дерева.

— Вы на выкупе?

— Чаво?

— Экий непонятный, на выкупе вы?

Мальчик, давай Бог ноги, удирает в лес. Ко-ко-ко-ку-дах! — вдруг гулко раздается в лесу.

Дата: 
суббота, декабря 31, 1887